Мой дядя — чиновник - [105]
Граф не отрывая глаз следил за чемоданами. Когда их опускали на дно шлюпки, раздался негромкий мелодичный звон.
— Ну и тяжелы! — заметил один из лодочников.
— Камни в них, что ли? — полюбопытствовал другой.
— А может, свинец? — предположил третий.
— Мне бы хватило и половины тех камней и свинца, что в них лежит, — объявил первый, передвигая чемоданы и внимательно прислушиваясь к звуку, возникшему в их недрах.
— Ещё бы! Понял, в чём дело? — подхватил второй.
Один из лодочников, который до сих пор молчал и внимательно разглядывал Доминго, воскликнул:
— Ба! Да уж не Доминго ли Техейро этот парень?
— Он, клянусь святой Марией, или я совсем свихнулся! — подтвердил его товарищ.
Доминго отмалчивался, делая вид, будто речь идёт не о нём; меж тем шлюпка, подгоняемая ударами вёсел, удалялась от пристани. Один из лодочников, смешно гримасничая и сложив руки рупором, прокричал:
— Эй, хозяин! Ты, видно, и смотреть не хочешь на земляков, с тех пор как напялил на себя сюртук и сделался сеньором?
Его товарищи рассмеялись, кровь бросилась Доминго в лицо, но он остался глух к насмешкам. Шутки и хохот прекратились лишь тогда, когда лодка с чемоданами отплыла так далеко, что даже граф счёл бесполезным следить за нею.
День был прекрасный; небо — голубое, прозрачное, без единого облачка. Там, где солнечные лучи не встречали препятствий, было удушливо-жарко, однако под цинковые на весы на пристани бриз приносил приятную прохладу. Граф сидел на стуле, обитом грубой кожей, щуря глаза и с наслаждением созерцая красивый залив, зелёный у берегов и лазурный посредине, который, казалось, был усеян мириадами блёсток, весело игравших в лучах солнца.
Вдали высились громады фортов, воздвигнутых на скалах, поросших зелёной травой и кустарником; виднелось селение Каса-Бланка, дома которого лепились друг над другом по крутому склону холма; на воде тянулась длинная вереница шхун, чьи мачты и реи, казалось, сплетались в одну бесконечную плотную сеть. По заливу сновали баркасы, гружённые почти до самых бортов тюками табака, фруктами, бочками с сахаром. Шлюпки, подгоняемые ветром, надувшим белые паруса, разрезали водную гладь. Но взгляд дона Ковео был прикован не к ним, а к огромному кораблю, которому предстояло принять на борт графскую чету. Его тёмная громада величаво покачивалась посреди порта, из сдвоенной трубы уже вырывались огромные клубы дыма.
— Полагаю, что нам пора двигаться. Как ты считаешь, дорогой ученик? — любезным тоном осведомился дон Матео, прервав размышления графа.
— Как пожелает общество, — ответил, вставая, граф и подал руку Клотильде, от которой, толкаясь и наступая друг другу на ноги, по меньшей мере дюжина кавалеров добивалась улыбки или хотя бы слова.
Граф шагал по пристани, а сзади и по бокам, теснясь, семенили учтивые сеньоры, которым пришлось так долго ждать его прибытия. Портовые рабочие почтительно расступались, давая господам дорогу: на мгновение как вкопанные останавливались тачки, замирали на месте бочки и бочонки; с высоких палуб судов, с которых разгружали ящики, мешки и разные мелкие грузы, доносилось:
— Стой! Погодите! Дайте пройти сеньорам!
Как только граф и его свита проходили, всё вновь оживало и начинало двигаться, катиться или скользить по натёртым мылом наклонным сходням. Месиво из грязи, жира и сахара под ногами, падавшие почти отвесно лучи солнца, молчание спутников, тяжёлый запах, идущий от огромных груд съестных припасов, назойливый топот множества каблуков — всё это действовало графу на нервы. Когда же наконец его оставят в покое!
Группа дошла до места, где дамба делала поворот, и тут дону Ковео открылось такое зрелище, что он чуть не задохнулся от удовольствия. У мола стояло судно, украшенное множеством разноцветных флажков, палуба его была заполнена господами в чёрном. К судну вели деревянные мостки, построенные специально для этого случая и увешанные гирляндами и полотнищами. На громадном штандарте большими чёрными буквами было выведено: «Достойному графу Ковео от патриотов города Гаваны».
Клотильда с гордостью взглянула на супруга: ведь всё это торжество устроено в его честь!
Появление графа на деревянных мостках было встречено овацией и громкими криками.
Солнце, великолепное, ликующее солнце заливало светом и согревало всё: цветы, позолоту, флаги, вымпелы и множество квадратных, треугольных, зубчатых, продолговатых, широких, узких, как ленты, красных, голубых и белых флажков с гербами, орлами, звёздами, львами и замками. Под порывами бриза они полыхали, словно пёстрые языки невиданного пожара. На высокой палубе этого похожего на плот судна золотом блестели гобои, корнеты, литавры и тромбоны, которые при появлении графа грянули торжественный марш.
Справа и слева от разукрашенного судна у мола стояли две большие шхуны, палубы которых были до отказа забиты любопытными. Зеваки торчали и на молу, примостившись на штабелях ящиков и тюков. А поскольку напротив графа со стороны моря, как уже было сказано, стояло расцвеченное флажками судно, дон Ковео был со всех сторон окружён зрителями и находился как бы в центре обширного амфитеатра.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.