Но любовь входила в него, меняла состав его крови с мальчишеского на мужской.
Перед тем как проснуться, Ваське приснился солнечный берег реки с птичьего полета — земля, устланная полями ржи, ячменя, овса, льна. И, несмотря на полет, он ощущал их щекочущее касание. В полях островами росли дубы в три обхвата. Белокаменные березы подпирали небесный купол, близкий, теплый и уютный для мирных богов. Васька летел с Зойкой вдоль берега, и Зойка была уже не продавщица сельмага, а студентка и перворазрядница в парусном спорте. И новгородские боги одобрительно глядели на них со дна реки сквозь текучие струи, и лучезарный атлантический Ра ласкал их теплом своим. Потом все боги дружно мигнули, и сок пропал.
Утро стояло в комнате, как вода в стакане. Пахло рекой и пожаром.
Зойка спала раскинувшись. Светлые волосы искрились на подушке, словно покрытые росой.
Васька спустил ноги с кровати, на цыпочках подошел к окну и открыл его. На том берегу было тихо. Черно. И никакого движения.
Показалось Ваське, что по реке плывут угли.
Зойка спала. Губы ее шевелились, в их движении угадывалась тревога, горечь и еще что-то, предшествующее слезам.
Васька поспешно натянул свое солдатское обмундирование, высоко и туго, по-уставному, намотал обмотки. Нагнувшись, чтобы поцеловать Зойку на прощание, Васька схватил Зойкину голову и в неистовом обещании смял губами ее непроснувшийся рот.
Зойка глаза открыла.
— Что? — спросила она, отстраняясь. — Уходишь уже?
— Я вернусь, — бормотал он. — Мы вернемся… Зоя, я тебе напишу… Зоя! Я приду. Честное комсомольское!
— Что на том берегу?
— Ничего… Пустой берег. По реке угли плывут.
Зойка нашарила простыню за спиной и медленно углом потянула ее к подбородку.
Васька схватил винтовку, простоявшую всю ночь в углу за ненадобностью, почти забытую.
Зойка встала, обернулась простыней, подошла и прижалась к нему. Она смотрела ему в глаза снизу вверх.
— Иди, — шептала она ему. — Иди. Береги себя.
Он разволновался от нестерпимой потребности говорить.
— Зачем ты? — спросил едва слышно.
Зойка улыбнулась грустно и ответила просто:
— Для защиты. Я теперь защищенная.
Она проводила его до дверей, погладила по руке. Он хотел уйти резко, как уходят мужчины, но обернулся и посмотрел на нее собачьим виноватым взглядом.
На площади было пустынно. Косячок оранжевых листьев шелестел по камням, торопясь в свою даль. Черно зияли открытые двери магазина. Васька заглянул внутрь — пустота. На полу ни бумажки. На стенах малярная яркость — эмаль. Хоть бы пятно от того, что стояло или висело, гладкость. Лишь осенние листочки — они и сюда проникли — подрагивают, преодолев порог.
Представил Васька Егоров вчерашний бутылочный витраж яркий, седого в зелень старика Антонина и седого в синь старика Паньку. Панькина песня сама — нет, не вспомнилась, но воспоминание о ней как бы выпрямило Ваську, как бы жару ему прибавило.
Васька углубился в парк, разбитый красиво, но запущенный от нехватки рук и незнания парковой красоты. Под деревьями, у кустарников, прикрытые пятнистой шевелящейся тенью, как волшебной тканью, стояли нагие мраморные девицы.
«Чушь какая-то, — подумалось Ваське. — При чем тут Венеры? Чьи они?» Он поворошил свое среднее образование и, не найдя ответа, почесал в затылке и решил непреклонно: «Мы еще тут погуляем».
— Погуляем! — сказал он сурово и громко. Свернул в боковую аллею и скорым шагом пошел к реке.
Неподалеку от берега на лужайке, в каменной беседке-ротонде, словно лишайник, готовый рассыпаться в прах, прилепился к колонне старик Антонин. То ли от деревьев, то ли от блеска реки борода его и седины казались совсем зелеными.
— Ох, дитенок, дитенок, — сказал он, кивнув на другой берег. — Черно. Все спалили. — И, пожевав слезу, вздохнул: — Ишь как прут, как по чистому полю.
— Укоряешь, дед, — сказал Васька, уловив в голосе старика Антонина, как ему показалось, жестяные вибрации. — Думаешь, я реку от страха переплыл? Думаешь, от войны уклонился? А с чем мне воевать было? У меня в винтовке один патрон — для себя. Понял? Для себя.
— А ты успокойся. И без глупостей. Державе солдат нужен живой… На Москву аль на Ленинград пойдешь?
— На Москву, — ответил Васька сурово, но тихо.
— С богом. Иди тропой по полям. Там деревню увидишь — на деревню иди. Ну, а дальше покажут.
Васька глянул по сторонам, спросил:
— Панька где?
— Вон спит. Вот управимся и в Новгород пойдем песни петь. И я пойду. Вот только свечку старухе поставлю. Думаю, жгут немцы Новгород. Новгород все жгут.
Под кустами, раскинув руки и ноги, на спине спал Панька. На нем все военное было надето: и галифе с малиновыми лампасами, и выцветшая добела гимнастерка без пуговиц, со споротыми петлицами, и морской тельник.
Над Панькой в кустах, на мраморной тонкой колонне язвительно ухмылялся чернокаменный фавн — нос с горбинкой, рожки как у козленка.
Васька перевел глаза на реку. Отыскал берег, куда вчера выплыл. Чего-то недоставало сейчас на илистом берегу.
Свиньи!
— Дед! — воскликнул он возбужденно. — Свиньи где?!
— А забили. — Глаза у старика безветренные, без малейшего шевеления теней. — Ночью забили. И небось засолили уже — управились. И твоя Зойка двух боровков забила, ты-то спал. Мы с Панькой ей подсобляли — неумелая, откудова ей.