Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия - [29]

Шрифт
Интервал

как раз и проявилась эта двойственность человеческого и дьявольского с преобладанием дьявольского»[207].

Обделенность людским вниманием, заботой и добротой, не говоря о любви, сопровождает Гренуя всю жизнь. Воплощая в фактах биографии и «линиях судьбы» своего героя эту лишенность человечности, Зюскинд «изымает» из человеческой природы Гренуя и доброе начало. Гренуй живет вне добра, не испытывая потребности в нем, не зная ни Бога, ни совести, ни чести, ни долга. Все, что дано каждому как «человеческое в человеке» (пусть в малой мере — духовная любовь или сексуальное влечение), в Гренуе, чуть ли не по Фрейду, сублимировано в запахе.

Художественно гиперболизированное «замещение» порождает не менее гиперболизированную взаимообратимость. Одержимость запахом влечет за собой рабскую порабощенность им же, ту несвободу, которая, всецело принятая героем, в качестве неминуемо-данного, ведет к личностной ограниченности и ущербности: не к жизни в добре и зле (чем, собственно, и является жизнь человека в ее полноте), а исключительно — к способности ко злу[208].

Думается, вполне оправданно полагать, что в своих истоках романная метафора Зюскинда восходит к Э.Т.А. Гофману, который в «Эликсирах сатаны» в развернутой метафорической форме, определяющей все элементы его готического повествования, воплощает романтическую идею «рока»[209]. Художественная аналогия — «эликсиры сатаны» и «запах» как «центр» романных метафор и реализация этих метафорических мотивов как формотворящих, от сюжетосложения и композиции до поэтизированных описаний, — очевидна. И у Гофмана, и у Зюскинда явно метафорическое моделирование художественно-романного мира. Однако романтический порыв воображения отличает Гофмана от Зюскинда, который тяготеет к созданию интеллектуально-экспериментальной ситуации, к типичной в литературе XX века аналитической метафорической модели.

Представляя собой спаянное целое, метафора Зюскинда разворачивается в картину, условно говоря, триедино, когда явно просматриваются три ведущих мотива.

Многоуровневость первого можно определить как овладение ароматом; разные — центробежные и центростремительные — нити сплетают этот мотив.

«Видеть носом» — это одна из образных формул того сверхдара, который ниспослан Греную, но овладение и владение им, «наука» и «искусство» аромата — достижения всецело гренуевские. В погоне за ароматами, одержимо и непрестанно насыщая себя все новыми и новыми запахами, «он не только воспринимал мешанину ароматов во всей ее полноте — он расщеплял ее аналитически на мельчайшие и отдаленнейшие части и частицы», и «ему доставляло невыразимое удовольствие распутывать и прясть эти нити» (20)[210].

Это первичное вхождение в мир запахов, жизнь Гренуя в нем отмечены как кульминация — тем пережитым «ощущением счастья», которого «до сих пор он никогда за всю свою жизнь не испытывал» (25) и к которому он приобщился, присвоив аромат задушенной им рыжеволосой девушки с улицы Марэ. Переполненный блаженством, Гренуй рождается заново не только в чувстве жизни, но и в осознании себя как гения, жизнь которого обретает «смысл и задачу, и цель, и высшее предопределение» (25).

В своем творческом порыве Зюскинд столь же беспределен, как и его Гренуй. Своеобразная синхронность устремлений и автора, и героя рождает ту вплетенную в развернутую метафору образность, что возникает уже за пределом реально-возможного, но в своей фантасмагоричности — оттененной авторской иронией — остается художественно достоверной в романном мире Зюскинда, герой которого «дистиллировал латунь, фарфор и кожу, зерно и гравий. Просто землю. Кровь и дерево, и свежую рыбу. Собственные волосы… он дистиллировал… даже воду из Сены, потому что ему казалось, что ее своеобразный запах стоит сохранить» (52).

Парфюмерное творчество для Гренуя суть постижение человеческой тайны ароматов. Собственно, в этом и заключен смысл мотива овладения ароматами, как и логика его романного развития. Постижение тайны запаха было для Гренуя и человеческим сердцеведением, открывшим гению парфюмерии, что самое действенное из переживаний (и состояний) людских, предопределяющее образ мыслей и поступки человека (а значит — и его судьбу), дающее власть над ним — сосредоточено в любви. И, как прежде, прозрев жизненную мощь запаха, он решил стать «всемогущим богом аромата», так теперь Гренуй действенно претворяет это решение властвовать не в своих фантазиях, как некогда, а «в действительном мире и над реальными людьми» (78). И поэтому, убивая девушек, вызывающих своим ароматом любовь, овладевает их благоуханием, стремясь к главной цели — присвоить аромат Лауры, из которого намерен создать неотразимую композицию, вызывающую любовь-преклонение перед ним, Гренуем, и тем дающую абсолютную власть над «другими».

«Другие» — не сиюминутно возникший и не новый момент в реализации метафоры, здесь он выступает как одно из звеньев в цепочке развития второго мотива: аромат как основа отношений «я» — «ты», «я» — «другие». Определен он с самого начала рассказываемой истории Гренуя и изначально отмечен имманентным двуединством отчуждения «парфюмера» — его несовместимостью с «другими» и одновременно потребительским отношением к ним. Картинно развернутое в романном времени и пространстве, определяющееся в фактической и сюжетной конкретике произведения, это двуединство обретает жизненный и личностный смысл, воплотившись в главных устремлениях героя Зюскинда.


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.