Моцарт - [2]

Шрифт
Интервал

кто автор, а уже что-то зацепило, сдвинулось в душе, раскололось — зияет, ширясь, бездонная полынья, а льдину несет неумолимо в открытое море… И я, который только что ходил по комнате, — потухший, в едких сумерках, серым силуэтом, — как бы наливаюсь изнутри (я так чувствую) светом. Мне начинает казаться, что я улавливаю в спокойно льющихся из приемника звуках: членораздельную речь, чей-то голос, его неповторимый тембр, его интонации — они заполняют сознание, овладевают душой; и я слышу уже не только интонацию, и без того проникающую в самое сердце, — я понимаю смысл, мне открывается чья-то душа, я ощущаю боль чужого сердца, я ищу слова в ответ, в утешение, слова для собственной исповеди…


Сижу против окна, ранняя зима, светло. Неспешно надвигаются сумерки, мутят день. Всё больше синьки использует вечер. Зажигаю настольную лампу. Холодный синяк окна, бледный, чистый, кристальный, как в витраже католического храма. И яркий искусственный белый свет лампы, будто прожектор, освещает «подмостки» стола. Тепло, весело на сердце и душа тянется к окну, за которым в синеве вечера плавают белые хлопья снега. Вглядываюсь — нет снега; это плавают в свете лампы на фоне окна белые пылинки…

Сумерки. Пронзительно бледное небо над уличной чернью. Малая Бронная — немноголюдная улица даже в пятом часу дня в преддверии часа пик. Одна боль, одно чувство — близость к Москве, нежная любовь к её улицам, к её зданиям, пламенеющим на закате, её воздуху, к её названиям… И вдруг Спиридоновка — улица оттуда, из той эпохи, — ведь здесь жила Авилова, выдворенная сюда революцией из прежней жизни, где осталась её молодость, самодержавие, литература; там можно было встретить Чехова и влюбиться в него; снять шляпу или присесть в реверансе перед Толстым; там, то есть, в той еще жизни, плакал над «Тремя сестрами» Горький, и Гуров спешил в «Славянский базар» на свидание к даме с собачкой… Из жизни русской, из быта русского она была выдворена в нечто, представляющее собой суррогат из прежних понятий, где семейный дом стал коммунальным жилищем, хлеб — продуктом, требуха — субпродуктом, а русский язык… прости нас, Господи, и чем же стал для нас русский язык. Отзвуки той жизни слышатся мне и в названии улицы — Спиридоновка, и в имени жилицы одного из близлежащих домов, в одночасье постаревшей, съёжившейся, захиревшей в своем сыром и холодном углу с печкой «буржуйкой» и горкой поленьев, где не умолкал пилящий шорох жука-древоточца; и радостно ей, что не одинока, что живет с нею рядом, трудится — тоже живое существо (однажды вдруг канувшее куда-то, вытесненное безвременной погребальной тишиной). Так послушает она своего «пильщика» и спустится в магазин за пайкой черного хлеба или мешком мерзлой картошки. Вот этой самой улицей, Спиридоновкой, спешит она по свежевыпавшему снегу, липнущему к подошвам валенок, к подолу платья.

…Перхотью сыплется первый снег — суетятся влажные хлопья, тычутся в гуще себе подобных, ищут на земле место почище, безопасней, где можно с комфортом устроиться на зиму. Желтые фонари, лиловая ссадина неба, на черных улицах бледнолицый снег, липкий, ватный, — где вминается башмаком, где липнет к подошве, оставляя зиять черную скважину ступни на освежённо-оснеженном тротуаре

А приятно выйти из квартиры. В ней холодно, не топлено, сыро, и без движения мерзнешь, как ни кутайся. На улице и светло от снега (не то, что в сумраке комнаты с лампадкой у иконы), и теплее, чем казалось из окна; и люди — хоть и редкие прохожие, и угрюмые, и сгорбленные, и спешащие куда-то, а всё же люди. Оглянешься мельком на них: кто они, куда бегут — в пальто, в полушубках, шубейках, шинелях… И влечет меня за ними, и кто-то водит меня вокруг этих мест, и что-то обещает; я не противлюсь, но крепко держусь за старушку Авилову, она выведет, я знаю, а отпущу её — заблужусь, не выйду, так и не найдя дороги… Только неотступно за нею, Лидией Алексеевной, по мокрому снегу — в магазин и обратно — Спиридоновкой; только бок о бок с этой вещей женщиной, ясновидящей и здравомыслящей женой, хозяйкой дома, бесконечно и тайно любимой когда-то замкнутым, осторожным, одиноким Чеховым; только вслед за нею, поднявшись холодной темной лестницей, блуждая в лабиринте коммуналки и мельком бросив взгляд вглубь одной из нетопленых комнат (в полутьме которой, кутаясь в халат, смотрит из-за клавира юноша) — только здесь вдруг благодарно понимаешь наконец, мысленно отпрянув, — Моцарт.

Крышка клавира открыта. Руки лежат на клавишах, но в комнате тихо, ему не нужен инструмент — он сам звучание, и то, что звучит в нем, убивает его. Он не сочиняет музыку. Она принимает его формы, она усваивает ритмы его сердца, перехватывает дыхание. Его жизненная энергия перетекает в энергию её crescendo-diminuendo, её дьявольских хроматизмов и божественных модуляций: «Голова и руки мои так полны третьим действием, что было бы не удивительно, если бы я сам превратился в третье действие», — в изнеможении пишет он отцу. И как душа покидает тело, покидало его законченное сочинение, уходя от него в мир. Оставляя ему на выбор: либо корчиться в дурацких шутках и безумствах, либо оцепенеть от вселенской пустоты и высочайшей, безысходной боли: «Боже, Боже, для чего ты меня покинул?»


Еще от автора Александр Александрович Кириллов
Облдрама

Выпускник театрального института приезжает в свой первый театр. Мучительный вопрос: где граница между принципиальностью и компромиссом, жизнью и творчеством встает перед ним. Он заморочен женщинами. Друг попадает в психушку, любимая уходит, он близок к преступлению. Быть свободным — привилегия артиста. Живи моментом, упадет занавес, всё кончится, а сцена, глумясь, подмигивает желтым софитом, вдруг вспыхнув в его сознании, объятая пламенем, доставляя немыслимое наслаждение полыхающими кулисами.


Рекомендуем почитать
Этюд о кёнигсбергской любви

Жизнь Гофмана похожа на сказки, которые он писал. В ней также переплетаются реальность и вымысел, земное и небесное… Художник неотделим от творчества, а творчество вторгается в жизнь художника.


«Годзилла»

Перед вами грустная, а порой, даже ужасающая история воспоминаний автора о реалиях белоруской армии, в которой ему «посчастливилось» побывать. Сюжет представлен в виде коротких, отрывистых заметок, охватывающих год службы в рядах вооружённых сил Республики Беларусь. Драма о переживаниях, раздумьях и злоключениях человека, оказавшегося в агрессивно-экстремальной среде.


Двойное проникновение (double penetration). или Записки юного негодяя

История превращения человека в Бога с одновременным разоблачением бессмысленности данного процесса, демонстрирующая монструозность любой попытки преодолеть свою природу. Одновременно рассматриваются различные аспекты существования миров разных возможностей: миры без любви и без свободы, миры боли и миры чувственных удовольствий, миры абсолютной свободы от всего, миры богов и черт знает чего, – и в каждом из них главное – это оставаться тем, кто ты есть, не изменять самому себе.


Варька

Жизнь подростка полна сюрпризов и неожиданностей: направо свернешь — друзей найдешь, налево пойдешь — в беду попадешь. А выбор, ох, как непрост, это одновременно выбор между добром и злом, между рабством и свободой, между дружбой и одиночеством. Как не сдаться на милость противника? Как устоять в борьбе? Травля обостряет чувство справедливости, и вот уже хочется бороться со всем злом на свете…


Сплетение времён и мыслей

«Однажды протерев зеркало, возможно, Вы там никого и не увидите!» В сборнике изложены мысли, песни, стихи в том мировоззрении людей, каким они видят его в реалиях, быте, и на их языке.


«Жизнь моя, иль ты приснилась мне…»

Всю свою жизнь он хотел чего-то достичь, пытался реализовать себя в творчестве, прославиться. А вместо этого совершил немало ошибок и разрушил не одну судьбу. Ради чего? Казалось бы, он получил все, о чем мечтал — свободу, возможность творить, не думая о деньгах… Но вкус к жизни утерян. Все, что он любил раньше, перестало его интересовать. И даже работа над книгами больше не приносит удовольствия. Похоже, пришло время подвести итоги и исправить совершенные ошибки.