Все происшедшее потом запечатлелось в памяти кадрами комедийного фильма с драматическим финалом. Сначала я увидел, что белка падает. Следующий кадр: она почему-то в пасти у Мишки и тот смотрит на меня, весело скаля зубы. Потом я не терпящим возражений тоном кричу ему: «Фу, фу!», но Мишкина пасть делает глотательное движение, и хвост белки исчезает за двумя рядами великолепных, оскаленных в смехе собачьих зубов. Затем я страшно злюсь на Мишку и бегаю за ним с хворостиной...
В ту осень я больше не брал его на охоту. Да он и сам не стремился. И когда я с ружьем на плече спозаранок проходил мимо взвоза, под которым он обычно спал, Мишка чуть приподнимал голову, сонно открывал глаза и начинал сладко потягиваться, выказывая полное равнодушие. А однажды дал выволочку какой-то деревенской собачонке, которая за мной увязалась. Это меня и возмутило и развеселило: «Надо же, ни себе, ни другим!..»
— ...Зосимка подкараулил, да и треснул Мишку слегой по загривку.— Дядя Коля скрипит чешуей, запивает жигулевским. Остренький кадык его при этом бойко бегает по длинной, давно уже не бритой шее, словно поршень заборного насоса.— Заболел псина. Лежит на повети да стонет, лежит да стонет. Из уха у ево потекло, провонял совсем. Ну, я думаю, куды дальше? Да и Афия, женка моя, востребовала: «Изведи, и все!» Ну куды дальше? Дальше некуды.
Соседу в тягость разговор о Мишке и, со смаком хлопнув о стол очередной пустой бутылкой, он решительно встряхивает плечами.
— Ну чего все об ем да об ем. Чего было... Давай, сусед, обо што другое покалякаем.
Ни о чем другом мне с дядей Колей говорить сейчас не хочется, и я будто не замечаю его решимости.
— А лечить, выхаживать как-нибудь ты его не пробовал?
Дядя Коля кипятится, похоже, всерьез.
— Ну, Василий, ну как ты не понимаешь! Он же провонял весь, а Афия пристала: «Изведи да изведи!»
Я понимаю, что мои вопросы о Мишке сейчас некстати, что нельзя так с соседом, что можно обо всем узнать и потом, постепенно, когда обживусь, но нервничание Николая Семеновича мне доставляет в эти минуты непонятное удовлетворение.
— А чем кончилось-то, дядя Коля?
— Вот заталдычил — как да чем,— машет устало рукой сосед.— Тем и кончилось, что привязал я на вешалах[1] капронову петельку, да и пошел за ним...
...В следующий раз, после той осени, когда у нас с Мишкой так и не сложились отношения, я приехал в деревню не один, а со старым приятелем, тоже заядлым охотником. Стояла та нежная ароматная пора входившей в силу осенней поры, когда ушедшее бабье лето почти растрясло уже золото с еще недавно богатых берез, и только на нагретых за лето солнечных склонах угоров догорали последние пожары обожженных морозами рябин и осин.
Мишка словно забыл о прошлогоднем разладе, и мы, выйдя на следующее утро из дома, увидели его у крыльца. Морда у Мишки выражала самое искреннее к нам расположение и радушие, хвост приветливо летал из стороны в сторону. Он, улыбаясь, поднялся с земли, отряхнулся и нетерпеливо запританцовывал, будто высказывал всем видом: ну и спать же вы, ребята, заждался я...
— Не-е-е! — сразу заволновался мой напарник, еще в городе наслышавшийся от меня о Мишкиной бесцеремонности.
Я его поддержал, хотя и был почему-то обрадован перспективой восстановления отношений с этой все равно уважаемой мною собакой, но встал вопрос уязвленной в прошлый раз чести. Надо же выдержать характер, нельзя же так — сразу в объятия.
— Нет уж, Миня, повремени, не выдержал ты испытания, — сказал я Мишке и в знак неколебимости своего решения подтолкнул его в сторону дяди Колиного дома.
Гордость знающего себе цену кобеля не позволила Мишке сразу же побежать нам вслед, и мы оставили его у крыльца, хмурого, опешившего от неласковой встречи.
На выходе из деревни приятель мой не удержался, пожалел:
— Это мы зря, наверное. Кобель-то вроде справный.
Я промолчал, потому что думал так же, и с надеждой оглянулся.
Мишка, поняв, что я его увидел, сразу активно замахал хвостом и опустил голову. Он, видимо, унял свою гордость и теперь бежал следом, надеясь на нашу отходчивость. Мы для порядка решили быть непреклонными и погрозили Мишке кулаками, мол, и не надейся, бесполезно, мол… Он же помчался вдруг галопом куда-то в сторону, и мы, довольные, не могли не заметить, что бежит он, огибая нас по окружности, радиус которой чуточку превышает возможный бросок камня или палки.
Вот он обогнул нас, вот бежит по мосту через речку, которая отделяет деревню от леса, вот сидит перед лесом, глядит на лес, задирая от радости морду, взлаивает.
— Ну и нахал! — восхищенно отмечает мой напарник.
Та охота была похожа на сказку. В самом начале леса, в первых, что называется, деревьях, Мишка облаял первую белку. Повел он себя при этом до невероятности галантно. После выстрела сел перед ней и терпеливо ждал, когда будет снята шкурка и ему преподнесено законное мясо. На нас взглядывал при этом возбужденно-весело и озорно. Потом, не успели пройти и полкилометра по прибрежной, заросшей сосняком кошке[2], Мишка залаял снова, потом еще и еще… Ошалевший приятель мой носился туда и сюда с вытаращенными глазами, с ружьем наперевес и только выдыхал: «Ну и собака! От ты, надо же!» А перед самым озером Чевакиным, где обычно кормятся тетерева и глухари, Мишка запринюхивался к земле, начал ходить по кустам кругами и наконец, в сотне метров от нас, затаившихся, дрожащих от азарта, с гулкими частыми хлопками поднялся глухарь. Мишка бросился за ним. В таких случаях главное: далеко ли птица улетит, сумеет ли собака «усадить» ее на дерево и облаять. Это чудо, конечно, но глухаря мы взяли тоже. Мишка сработал красиво и, как говорится, выложил дичь на блюдечке. Напарник мой целовал его в нос и растроганно причитал: