), которые по изысканности и прелести форм почти не уступали длинным пальцам, прижимавшим мои ладони к баранке «фиата», что, кстати, было единственной причиной того, что в конце концов я все же добрался задним ходом до финиша этого кошмарного коридора, а толкавшиеся на задворках винно-водочного магазина алкаши и забулдыги все как один аплодировали мне из-за огромных лопухов, прикрывавших обнаженный срам вонючей помойки. — Так что, нашли этого машиниста? — панна Цивле вынула из портсигара готовую самокрутку. — Долго он еще прятался? — Да он и не прятался вовсе, — я с некоторым удивлением взял протянутую мне папиросу, которой она успела всего раз затянуться, — он просто пребывал в отчаянии и одиночестве, ибо полагал, что его великолепная карьера разрушена, а профессиональная жизнь кончена, что с высшей ступени лестницы Иакова, иначе говоря, от самых врат железнодорожного рая он падет на самое дно какой-нибудь ремонтной мастерской, а потому снял у Айзенштока, что держал корчму в Жиравце, комнату на втором этаже; сидя безвылазно в этой каморке, машинист Гнатюк и плел черную паутину своих мыслей, что, мол, от поляков можно ожидать чего угодно, ибо, как давным-давно написал Федор Михайлович Достоевский, они хитры и коварны, сперва прикинутся приятелями, похлопают по плечу, шепнут пару любезных слов, и тут же высмеют твою православную веру и непривычный выговор, горько размышлял машинист Гнатюк в трактире Айзенштока, и размышлять бы ему так вплоть до окончания законного отпуска, кабы не старший полицейский Гвоздь, который, попивая в трактире лимонад, случайно — через приоткрытую дверь — подслушал разговор Гнатюка с Айзенштоком; короче говоря, — я вернул панне Цивле самокрутку, — он задержал беглеца и доставил его в дирекцию железных дорог, где машинисту вручили эти самые золотые часы и тысячу пятьсот злотых премии из специального фонда хшановского завода локомотивов. — Да, дорогой пан Богумил, я был вынужден на мгновение прервать это повествование, потому что от табака панны Цивле у меня закружилась голова, таким он оказался крепким и ароматным, но поскольку мы вновь уселись в «фиат», то стоило мне на первой скорости благополучно покинуть учебную площадку, она спросила: — Ну и что там было с новым «ситроеном» вашей бабушки Марии? — О, тут получился сюрприз так сюрприз, — мне чудом удалось свернуть налево, на Картускую и без скрежета включить вторую передачу, — с момента появления статьи в «Таймс» прошло всего несколько дней, и вот вечером в бабушкиной квартире раздался телефонный звонок — междугородный, из Берлина; трубку взял отец, то есть мой прадед Тадеуш, который сразу пришел в страшное волнение, поскольку услыхал голос будущего зятя, выкрикивавшего что-то кошмарное насчет похорон Марии, о которых, мол, будущий тесть даже не удосужился сообщить несостоявшемуся зятю; они то и дело перебивали друг друга, так что им никак не удавалось ни прервать, ни закончить этот разговор, ибо, да будет вам известно, — пояснил я, — репортаж в газете «Таймс», что была куплена в табачной лавке на Потсдамской площади, заставил жениха Кароля предположить самое ужасное — и не последнюю, надо заметить, роль сыграл здесь журналист, мистер Ллойд-Джонс, который, живописуя расплющенную польским локомотивом французскую жестянку, ни словом не обмолвился о чудесном спасении — молитвами Матери Божьей Неустанной Помощи — инструктора с ученицей; другими словами, Кароль решил, что лишился невесты. Представьте себе, — продолжал я, проскочив на красный свет, — они никак не могли договориться, потому что когда тесть во Львове кричал в трубку: — Да Марыся-то жива-здорова! — зять в Берлине орал, что держит в руках страницу «Таймс» с фоторепортажем и очень просит не обнадеживать его понапрасну, ибо готов к самому худшему. — Господи Иисусе, — смеялась панна Цивле, — неужели нельзя было позвать к телефону вашу бабушку? — В том-то все и дело, — я робко прибавил газу на второй передаче, — бабушка стояла у окна и, услыхав, как они ругаются, именно это и пыталась жестами предложить отцу, но недолго, потому что в ту самую минуту, когда будущий тесть закричал: — Да Марыся-то жива! — заметила, как по улице Уейского медленно движется новехонький «ситроен», как он останавливается перед их парадным, а появившийся из него мсье Россе, представитель фирмы «Ситроен» на территории всей юго-восточной Польши, принимается сверять номер дома с записанным на листочке адресом. И когда мой прадед Тадеуш, решив, наконец, разрубить гордиев узел сей беседы, крикнул будущему зятю: — Ладно, передаю трубку Марысе! — дочь из гостиной уже исчезла, отправившись, видимо, в кабинет, принимать нежданного гостя, — и будущий тесть несколько озадаченно произнес: — Вот только что была здесь, но сейчас ее нет, — а будущий зять заорал: — Сколько можно лгать, почему вы скрываете от меня правду?! — И в сердцах швырнул трубку, так что изумленный взгляд немецкой телефонистки проводил его до самых дверей стеклянной будки на Потсдамской площади. Вот и представьте себе эту сцену, — я включил правый поворотник, — прадед Тадеуш стоит с трубкой в руке, не в силах поверить, что разговор окончен, как утверждает голос немецкой телефонистки, бабка Мария стоит в кабинете перед мсье Россе, не в силах поверить, будто французская фирма готова преподнести ей в подарок новый автомобиль в обмен на короткое интервью для газеты «Монд», а дедушка Кароль стоит в Берлине, посреди Потсдамской площади, со смятой страничкой из «Таймс», не в силах поверить словам несостоявшегося, как он считал в то мгновение, тестя. — Теперь придется подождать, — спокойно заметила панна Цивле, — вы не перестроились в правый ряд, мне следовало предупредить, но вас разве прервешь? — И в самом деле, за кормой «фиата» росла пробка, но по правой полосе непрерывным потоком двигались машины, и никто не собирался пропускать нас с Картуской на улицу Совинского, где находилась фирма «Коррадо», а потому, несмотря на гудки и явно недоброжелательные жесты водителей, мне удалось кое-как дорассказать историю нового «ситроена», который и вправду достался бабке Марии даром, нельзя ведь считать оплатой коротенькое интервью, которое она дала на следующий день журналисту «Монд» и в котором заявила, что наверняка погибла бы, окажись на железнодорожном переезде в другой машине, ибо ни чешская «татра», ни немецкий «хорьх», ни польский «фиат», ни тем более американский «бьюик» не снабжены столь легко открывающимися дверцами, которые позволяют благополучно покинуть машину за несколько секунд до столкновения, дверцами, которые спасут вам жизнь в любой автокатастрофе; здесь, по указке журналиста, бабушка Мария поведала, что ей снятся кошмары — будто она горит, запертая в американском «бьюике», — так вот, если бы не дверцы, специально спроектированные на заводе «Ситроен» инженерами, которым под силу предвидеть любую опасность, вся эта история, столь тенденциозно описанная репортером «Таймс», приняла бы просто-таки трагический оборот, и, позируя рядом с новеньким автомобилем в сиянии магниевых вспышек, бабка Мария могла улыбнуться и радостно признаться: путешествуя на «ситроене», она чувствует себя абсолютно уверенно и забывает о выбоинах и ухабах на дороге, крестьянских повозках, наводнениях, ураганах, а также хшановских локомотивах. — Я наблюдал, как панна Цивле возится с дверцей своего «фиата», как в конце концов открывает ее, довольно-таки судорожно, ибо, хотя справа на нас надвигался не курьерский «Вильно — Барановичи — Львов» под управлением машиниста Гнатюка, а одни лишь автомобили, но все равно требовалось немалое мужество, чтобы выйти на правую полосу, жестом полицейского остановить поток машин и подать мне знак, дабы, воспользовавшись этой короткой передышкой, я быстро свернул на улицу Совинского, что было исполнено почти безупречно — почти, потому что когда «фиатик» уже спокойно катил по узенькой улочке к фирме «Коррадо», я, увидав в зеркале приближавшуюся ко мне с улыбкой панну Цивле, вместо тормоза надавил на газ, и не успел я понять и исправить эту ошибку, как «фиат» резко рванул вперед и выехал на правую обочину, в общем, дорогой пан Богумил, так я впервые попал в аварию, протаранив жестяной мусорный контейнер, из которого, помимо банановых шкурок, посыпались коробки, тряпки, огрызки, окурки, консервные банки, бутылки и газеты, а также неведомо откуда и почему выпала эбонитовая кисть руки, жутковатый фрагмент манекена, чье отделенное от целого запястье украшал к тому же эмалированный браслет. — От вас ни на секунду отойти нельзя, — воскликнула панна Цивле, склоняясь над треснувшей фарой, — вы необучаемы, — она ткнула пальцем в содранную эмаль, — ну и где же ваши журналисты из «Таймс» или чего там, «Монд»? — она обеими руками поправила покосившийся бампер, — а может, сейчас появится дилер «Фиата» и обменяет мне этот металлолом на новую тачку? — До фирмы «Коррадо» оставалось каких-нибудь тридцать метров, панна Цивле, не оглядываясь, вскочила в машину и поехала вверх по узкой улочке, а я бежал по тротуару за ее пострадавшим «фиатиком», бежал что было мочи, чтобы добраться до маленькой стоянки прежде, чем она выйдет, — мне хотелось распахнуть дверцу «фиата», отвесить поклон, пасть на колени, молить о прощении, обещать все отремонтировать и дать зарок никогда-преникогда ничего больше не рассказывать о былых временах и былых автомобилях; но как только мы столкнулись у открытой двери этого ее «фиатика», я — запыхавшийся после спринта, она — раздосадованная из-за аварии, я тут же произнес: — Завтра же заплачу за этот фонарь, только, прошу вас, не сердитесь и не отказывайтесь от меня, не прогоняйте, пожалуйста, никто ведь не научит так, как вы, — и тогда панна Цивле улыбнулась и сказала: — Ну разумеется, никто, завтра в десять утра на площадке, да, кстати, а этот инструктор Чажастый продолжал заниматься с вашей бабушкой? — О да, — ответил я не раздумывая, — правда, с тех пор он всегда избегал маршрутов, пролегающих через железнодорожные переезды. — Дорогой пан Богумил, вам лучше других ведомо, что такое настоящее счастье, то краткое мгновение, от которого мы потом не откажемся ни за какие сокровища, момент, когда все еще впереди, но уже различимо, когда мы ощущаем благосклонность судьбы, той самой подлой судьбы, что обычно к нам не благоволит; такое чувство я и испытывал, шагая вниз по улице Совинского, именно это и никакое другое — я был счастлив обещанием панны Цивле заниматься со мной и впредь и чувствовал себя точь-в-точь как ваш Гастон, который в Праге, на улице Главной, у витрины Городского управления розничной торговли встретил цыганку и сразу понял, что это неспроста, ведь не каждый же день сталкиваешься с цыганкой на улице Главной перед Городским управлением розничной торговли; и, подобрав лежавшую на тротуаре руку манекена с эмалированным браслетом, я шагал на Картускую, к остановке, меня переполняли счастье и запах волос панны Цивле, а городское многоголосие, весь этот жуткий грохот мчащихся грузовиков, трамваев и автобусов обратился в симфонию майского ожидания, и если я о чем-то и сожалел, то лишь о том, что не успел ознакомить панну Цивле с финалом этой повести, потому как дедушка Кароль после беседы с будущим тестем уверовал в гибель невесты и не мог смириться с мыслью, что с ним обошлись так жестоко — сперва не известили об автокатастрофе и похоронах, а затем солгали в телефонном разговоре; у него просто в голове не умещалось, почему столь серьезный человек, каким был отец Марии, повел себя так странно, а по правде говоря, просто неприлично — зачем он скрыл правду, зачем обманул? — размышлял дедушка Кароль весь вечер и весь следующий день, и кончилось тем, что он взял билет, уселся, полный самых мрачных мыслей, в поезд и уже на варшавском вокзале, пересаживаясь на скорый львовский, купил несколько газет, в том числе свежий номер «Монд», где и обнаружил фотографию невесты перед капотом нового «ситроена», после чего немедленно помчался на вокзальную почту и, заказав срочный разговор с Берлином, попросил своего немецкого коллегу Шварца отправить по львовскому адресу несостоявшегося тестя телеграмму: «Кароль умер точка похороны послезавтра точка личные вещи можете получить польском комиссариате точка опечаленные коллеги корпорации точка» — и, продиктовав все это Шварцу, в последний момент успел на скорый до Львова, теперь уже совершенно не тревожась, как его встретят, поскольку все рассчитал с поистине инженерной точностью; а утром, когда дед с двумя букетами — одним траурным, другим обычным — ехал на извозчике с Центрального вокзала, внимательно и с нежностью, как всегда по возвращении, рассматривая родной город, в квартире на улице Уейского царила суматоха, ибо бабушка Мария уже несколько раз лишалась чувств, и теперь ждали врача, тетя Стася делала компрессы и искала нюхательную соль, а прадедушка Тадеуш успел заказать срочный разговор с берлинским консульством и теперь в ожидании нервными шагами мерил гостиную, а когда раздался звонок в дверь и на пороге появился Кароль со своими двумя букетами, началось светопреставление, потому что в ответ на вопль Марии: — Как ты мог нам такое устроить?! — Кароль вынул сперва страницу «Таймс», затем страницу «Монд» и поинтересовался: — А вы как могли мне такое устроить?!! — и они орали, не в состоянии ничего друг другу объяснить, потому что кто-нибудь из них то и дело восклицал: — Ты меня не любишь! — а другой еще громче возражал: — Нет, это ты меня больше не любишь! — вот так и развивалась эта фуга, пока, наконец, бабка Мария не вручила дедушке Каролю ключи от нового «ситроена», заявив, что видеть его больше не желает, раз ему, как любому мужчине, автомобиль дороже невесты, дедушка же, оскорбленный до глубины души, сунул оба букета в стойку для зонтиков и со словами: «Так прощай же навсегда!» выбежал из дома, бросился к машине и сразу рванул с места, и тут, дорогой пан Богумил, они скорее всего расстались бы навеки, что имело бы ко мне самое прямое отношение, ведь не став спустя много лет их внуком, я оказался бы совсем другим человеком, но в жизнь Марии и Кароля, а значит, в каком-то смысле и в мою, вновь вмешался автомобильный фактор, ибо в тот момент, когда дедушка Кароль резко газанул, из ворот соседнего дома выехал со своей тележкой молочник, дед стал тормозить, но то были тормоза «ситроена» — механические, а не гидравлические, — и чудо французской техники со всей силы врезалось в пирамиду бидонов, раздался жуткий скрежет расплющиваемой жести, звон разбитого стекла, рев клаксона, а бабка Мария, выскочившая вслед за дедом Каролем на улицу, чтобы прокричать ему в заднее стекло: — Нет, это ты прощай навсегда! — бежала теперь с развевающимися волосами к месту происшествия, а затем вытаскивала жениха из белой лужи, гладила его разбитый о ветровое стекло лоб и шептала: — Каролек, любимый, мне никто на свете не нужен, кроме тебя! — тот же, подволакивая сломанную правую ногу и опираясь на руку невесты, шепнул в ответ, что и не думал в этом сомневаться и тоже любит ее больше всех на свете, а после добавил, что никогда впредь они — вместе или по отдельности — не сядут в «ситроен» или какой-либо другой французский автомобиль, ибо французская техническая мысль, подобно французской политике, есть запудривание мозгов и пижонство чистой воды, о чем свидетельствует простой факт: имея вполне современный передний привод, «ситроен» снабжен ненадежными тормозами устаревшего образца, не то что, скажем, «хорьх», «бентли» или «мерседес-бенц». Дорогой пан Богумил, это случилось спустя несколько дней, Уейщис-ко оказалось отрезано от нижних районов города, потому что возле прудика перевернулась цистерна и дорогу перегородили пожарные с полицией, я бежал через поле, боясь опоздать на второе занятие с панной Цивле, а надо мною пели в вышине жаворонки, то и дело прямо из-под ног с металлическим треском вспархивали из травы куропатки; в рюкзаке лежал сборник ваших новелл, одну из которых я собирался порекомендовать инструкторше — ту самую, о вечерних занятиях в автошколе, — и я давал себе зарок, что не стану отныне забалтывать панну Цивле, а просто протяну ей вашу книжку со словами: — Вот рассказчик, перед которым я умолкаю, — план был готов и поведение продумано, но как только в одну минуту одиннадцатого я, запыхавшись, вбежал на учебную площадку, панна Цивле таинственно улыбнулась и прежде, чем я принялся отрабатывать парковку задним ходом, протянула мне точно такую же книгу и спросила: — Вы знаете Грабала? Этот его отчим Франции чем-то напоминает вашего дедушку, если, конечно, вы ничего не сочиняете. — Я быстро выполнял команды, и даже с «коридором» дело пошло на удивление гладко, но она ни разу не сказала: «Хорошо», а потом наконец спросила: — Вы обиделись на мое сравнение? — Покуривая самокрутку, мы стояли на солнечной полоске, делившей площадку пополам, а с другой стороны, под каштаном, в тени кирпичной стены сидели с бутылками пива три усталых мужика; раскачиваясь, подобно дервишам, они бормотали свои истории, рефрен которых — «курва» и «клал я…» — поднимался к небу, словно возвышенная молитва, без устали возносимая во славу жаркого утра. — Мой дедушка Кароль, — ответил я наконец, — никогда собственноручно не копался в моторе и не доверял мотоциклам, а кроме того, он занимался не производством пива, а производством динамита и взрывчатых веществ и, быть может, именно поэтому, подобно Францину, не верил в прогресс и новые изобретения, хотя, как и Францина, деда порой осеняли совершенно безумные идеи. — Так я и знала, — панна Цивле едва не бросилась мне на шею, — ну, давайте, садитесь, — она загасила окурок об асфальт, — теперь, пожалуйста, выезжайте направо, на Картускую, потом кусочек прямо, потом налево и вверх, до Варшавских повстанцев, а там я скажу, куда! — Я думал, — заметил я, пристегиваясь, — что сегодня мы ограничимся учебной площадкой, должен вам признаться, поездки по городу вызывают у меня отвращение. — Отчего же? — громко засмеялась она, когда мы тронулись. — Нормальное дело, если тебя обругают, скажем, раз в неделю, — объяснял я, пропуская перед самым носом «фиатика» трамвай, — но, взявшись вот за это, — я побарабанил по рулю, сворачивая наконец направо, на Картускую, — за какой-нибудь час собираешь столько «ёбов», сколько раньше получал от ближних за целый год. Вот уж никогда не думал, что шоферы хуже шимпанзе, честно говоря, я уже готов был отступить и, если бы не этот Грабал, которого я нес вам сегодня через поля Уейщис-ко, поставил бы на этом точку, то бишь дезертировал, просто больше бы не пришел, но раз вы подумали о том же, раз принесли мне ту же самую книгу, то, возможно, это неспроста, быть может, это знак, ибо, как сказано в Писании, где соберутся двое, там и трое. — Внимательнее, — строго прервала меня панна Цивле, — включите, пожалуйста, левый поворотник и дождитесь, пока те, напротив, остановятся на красный свет, вот так, хорошо, ну и что за безумные идеи посещали вашего дедушку? — Самой потрясающей оказалась идея со стеной, — мгновенно ответил я, — попадание в десятку, шедевр комедийного жанра, а началось все с пана Норберта, управляющего имением Сангушко, пригласившего дедушку на охоту, во время которой молодой инженер-химик познакомился с молодым князем Романом; стоя в цепи стрелков, они сразу же нашли общую тему для разговора — страшное занудство престарелых теток; оказалось, что обоих мучила одна и та же проблема, бесконечные, длившиеся неделями визиты пожилых родственниц, которые не только нарушали течение жизни князя и инженера, но к тому же обожали семейные автомобильные прогулки и изводили хозяев постоянными просьбами поехать покататься; так они беседовали — с набитыми штуцерами, поджидая лосиху, — и дедушка Кароль вдруг признался князю, что имей он такую же усадьбу, со всех сторон огороженную надежной стеной, вопрос давно был бы закрыт. — Что вы имеете в виду? — князь перезаряжал штуцер. — Все очень просто, — ответил дедушка, — нам понадобятся лишь несколько человек на полдня и строгая секретность. — Ничего себе, — панна Цивле приоткрыла окошко и прикурила самокрутку, — вы хотите сказать, что тетку замуровали в фамильной часовне, словно бедного Мазепу, но ведь нравы изменились, даже среди князей. — Разумеется, — продолжал я, — речь шла не о часовне, а о поездке на автомобиле, иначе говоря — последней прогулке графини Эуфемии, этой несносной тетки князя Романа; так вот послушайте: за несколько дней до ее приезда хозяин велел пану Норберту собрать рабочих и сделать в южной части парковой ограды широкий пролом, затем подвести к этой дыре дорогу, после чего замести все следы и заменить разрушенный фрагмент замшелой стены картонной декорацией, что было выполнено просто-таки мастерски, и вот наконец настал день прогулки, князь Роман в автомобильных очках и шарфе сделал на своем «бугатти» этот последний поворот, наддал газу и помчался прямо на стену. — Стой, стой, — кричала тетка, — куда ты едешь?! — А князь, прибавив скорость, воскликнул: — У меня очки запотели, тетя, но это ведь, вроде, ворота! — и они налетели на ограду — правда, бутафорскую — и въехали на парковую аллею с большим листом картона на капоте, причем князь Роман улыбался, а тетка, графиня Эуфемия, от ужаса едва не лишилась чувств. — Очень смешно, — буркнула панна Цивле, — на месте княжеской тетки я бы выдрала наглеца как Сидорову козу — при всем народе, словно мальчишку; ну, а тетушке вашего деда тоже была уготована дыра в ограде? — Ну что вы, — я включил первую передачу, — ведь у деда Кароля не было ни усадьбы с парком, ни соответствующей стены, ни спортивного «бугатти» — он продолжал ездить на «цитроне», том самом, омытом на улице Уейского его кровью и украинским молоком, а дом еще только строился. — У вас концы с концами не сходятся, — холодно заметила панна Цивле, — если дома у него не было, где же он принимал эту свою ужасную тетку? И где он, интересно, жил с вашей бабушкой — вряд ли они все еще женихались? — А вот и сходятся, — сигнал светофора поменялся в третий раз, очередь наконец дошла до нас, и с перекрестка я стремительно ворвался на улицу Варшавских Повстанцев, — он жил в служебном доме при заводе. — А завод ему не принадлежал? — удивилась панна Цивле. — Ведь, судя по вашему рассказу, он был богат? Иначе как бы он подарил невесте «ситроен»? — Это диалектика, — ответил я, — и «Капитал» Маркса в одном флаконе, да будет вам известно, что, когда дедушка, закончив университет, переполненный идеями и проектами будущих изобретений, вернулся из Берлина во Львов, выяснилось, что источник заработков иссяк — единственная принадлежавшая ему маленькая нефтяная скважина под Бориславлем приказала долго жить, случай, кстати, весьма примечательный, ибо на всех соседних участках, да что там, по всей округе скважины продолжали сочиться нефтью, а его, как нарочно, перестала, и дед вложил все свои сбережения в проведение экспертиз, закупку новейших буров и углубление скважины, но все тщетно — нефть на его кусочке Эльдорадо закончилась навсегда, и мой дедушка Кароль из скромного владельца средств производства превратился в винтик производительных сил, а именно — в безработного наемного служащего, поэтому сразу после свадьбы они с женой перебрались в Хожов, затем в Варшаву, потом опять во Львов, оттуда на время в вольный город Гданьск, наконец, вновь в Варшаву, после чего снова во Львов, и бабушка Мария уже была близка к помешательству, так как чем более скромной оказывалась зарплата, тем более смелые планы строил дед. — Смотри, — говорил он, — я разработал новые технологии, начни мы их применять в Польше, через двадцать лет обогнали бы немцев, — но бабушка Мария лишь горько улыбалась, потому как никто этих проектов не читал, а ей, большой любительнице цветов, каждый год приходилось сажать их в новом городе и в новом саду, так что перспективы были не очень-то радужные, — я притормозил за старым грузовиком, выбрасывавшим кошмарное облако выхлопных газов, — и лишь когда Квятковский начал строить завод в Мосцице, дедушкины проекты наконец пригодились, там они с бабушкой и поселились — сперва в служебном особнячке при заводе, а потом и в собственном доме. — Неплохо, — подвела итог панна Цивле, — ну а эта его тетка? В отличие от госпожи графини она, вероятно, не утратила пристрастия к автомобильным поездкам… — О нет, — на этот раз я переключил передачу плавно, без малейшего скрежета, — тетка Зофья из Бориславля навещала их не реже трех раз в год и первым делом всегда велела деду везти себя в Гумниски, к усадьбе князя Сангушко, вернее, даже не к усадьбе, а к парковой ограде, пробоину в которой вновь заложили камнем; тетя выходила из машины, шла к тупику и ощупывала памятное место, словно желая убедиться, что стена настоящая, после чего возвращалась в «ситроен» и, не успевал дедушка стремительно тронуться, взрывалась: — Что за подлость, что за времена, что за падение нравов, что за аристократия, что за молодежь, что за большевизм, что за мерзость! — а дедушка Кароль лишь невозмутимо газовал в ожидании сакраментального: — Не за нее, несчастную, окончившую свои дни среди умалишенных, я молюсь, но за бессовестных молодых людей, ибо ты видишь, Кароль, их хватает даже в высших сферах нашего общества, — с чем дедушка молчаливо и покорно соглашался и еще сильнее давил на педаль акселератора, так как тетка Зофья обожала быструю езду и, в сущности, жалела, что Кароль не князь, а она не графиня и они не могут мчаться по Збылитовской Гуре, Кошице или Закличинам на спортивном «бугатти», как имел обыкновение делать Роман Сангушко. — Раскудахтавшийся, почти скрывшийся в черном облаке выхлопных газов грузовик, вслед за которым мы ползли вверх по улице Варшавских Повстанцев, вдруг фыркнул и, подобно престарелому мулу, что перед тем как пасть, вдруг впервые за долгие годы труда начинает упираться, беспомощно остановился, перегородив наш ряд. — Супер, — панна Цивле незаметно взглянула на часы, — до ужина мы и километра не проедем! — Мы, пан Богумил, и в самом деле застряли, и выскочи даже моя инструкторша из «фиатика», как в прошлый раз, это ничего бы не дало. — А дни этого «цитрона», — невозмутимо продолжал я, — были уже сочтены, ибо, да будет вам известно, дедушке Каролю пришла в голову гениальная идея, как отвратить тетку Зофью от подобных поездок — он завел моду брать с собой «лейку» да десяток кинопленок и чуть ли не каждую минуту тормозить, выходить из машины, укладываться в канаву, взбираться на дерево или прятаться за стогом сена, восклицая: — Взгляни, Зося, какая прелестная жаба! — или: — До чего живописная корова! — или: — Эти облака достойны кисти Рембрандта! — а тетка бежала следом и тоже восхищалась — что же оставалось ей делать? — так вот, дедушка, желая привить ей еще большую неприязнь к такого рода прогулкам, всякий раз, добравшись до Мосцице, вдруг взглядывал на часы и вскрикивал: — Еще успеем отдать в проявку! — после чего разворачивался и по мосту через Белую мчался в Тарнов, чтобы за несколько минут до закрытия отдать пленки пану Бронштайну, чья лаборатория на Краковской улице считалась самой лучшей, а тетка, недолюбливавшая евреев, была вынуждена, сидя в машине, наблюдать через окно мастерской, как дедушка приветливо здоровается с паном Хаскелем Бронштайном, как забирает у него пачки готовых фотографий, как они обсуждают едва ли не каждый снимок — какая выдержка, какая диафрагма; ей приходилось ждать, глядя, как дедушка покупает парочку новых пленок, затем, наконец, расплачивается и пожимает пану Хаскелю руку, благодарный не только за обслуживание, но и за профессиональные советы; на все это иногда уходило более получаса, кончилось тем, что тетка взбунтовалась против дедушкиной страсти к фотографии и, когда он выскакивал из машины с криком: — Взгляни-ка, Зося, ну разве эта девушка в платке не напоминает гуцулку?! — продолжала сидеть с обиженным видом; так случилось и под Рожновом, куда они отправились однажды после обеда: дедушка выбежал из автомобиля и принялся щелкать как заведенный, потому что над долиной Дунайца и недостроенной плотиной как раз пролетал самолет «РВД-6», точь-в-точь такой же, как тот, на котором Жвирко и Вигура выиграли «Челлендж»