Стройная девица в коротком платье модного покроя «я еще девочка, мама» трагическим шепотом читала упаднические стихи. «Северная тяжелая любовь разбросала свои серые крылья. Плохо наше дело, плохо. Обессилены мы, обессилены».
Вид у Аночки был заунывный, похожа она была на погибающего от недомоганий птенца. Она прочитала несколько таких коротеньких четверостиший о трагической любви, а потом ей устроили овацию. Все члены литобъединения, большей частью молодые модные длинноволосые ребята, кричали: «Гениально!», «Аночка — ты Ахматова», подбегали целовать ей руку. Костя, подвластный поэтическому гипнозу, тоже умчался вперед, как вольный ветер. Руководитель литобъединения, пожилой, никому в народе не известный заслуженный поэт, пытался утихомирить страсти, улыбаясь, поднимал одну руку вверх, словно на параде, а второй рукой держал Аночку за плечо. Пономарев сидел одиноко в углу, ждал возвращения Кости. Но того, видно, унесло в поэтической толпе. В комнате остались трое: руководитель, Аночка Вишнякова и ошеломленный донельзя всем виденным Пономарев.
Руководитель вежливо спросил:
— А вы ко мне, молодой человек?
— Нет.
Пономарев вышел в коридор, но и там Кости не было. Пономарев, все больше удивляясь, закурил. И тут из комнаты выпорхнула воздушная Аночка и прямо обратилась к нему:
— Вы первый раз пришли? Да? У вас стихи?
Пономарев сообразил, что судьба по ошибке предоставила ему редкий случай пообщаться с гениальным человеком, и поэтому повел себя дерзко и строптиво. Он не ответил на вопрос, — а заговорил совсем в другом ключе.
— Ваши стихи как пряник, — сказал он. — А пряниками сыт не будешь.
Девушка смутилась, мгновенно покраснела.
— Стихи не для столовой пишут. Их не едят, — сказала она тонко и обиженно. Отвернулась и медленно побрела по длинному коридору. Плечи ее были опущены, как у больной. Пономарев догнал ее.
— Простите. Простите, пожалуйста! Я не то сказал… У меня друг пропал. Был и нет. Может быть, лежит теперь где-нибудь раненый!
Аночка улыбнулась ему, и он понял: надо срочно идти за ней следом, кривляться, лебезить. Иначе еще шаг, там, на улице, и она пропадет, растает. Это была Аночка, его будущая жена. Тогда впереди, у них сияло белое счастье, а теперь оно, счастье, было в прошлом, позади, размокло под сизым дождем, покрылось пеплом. Они оба давно перешли жить в другую жизнь…
— Ты любишь Воробейченко! — Пономарев обмер, видя, что Аночка безответно, серая, как смерть, глядит в сторону, мимо его вопроса. И колготки отложила. Щенок нехотя проснулся, поглядел по сторонам — откуда шум — и тявкнул на Пономарева.
— Ты с ума сошел! — сказала Аночка в ужасе.
— Значит, ты любишь его?!
— Что с тобой, Толя?
Но он со сверхъестественной секундной зоркостью — видел, как она выходит из нервного транса, и прозревал, вопрос для нее не нов, жена знала ответ, только страшилась, как и он, ответа. Аночка косила глаза в пространство, была далекая, похожая на сотни чужих женщин.
— Значит, ты любишь его?!
Аночка строго молчала. В дверь забарабанил Витенька.
Пономарев открыл и вернулся.
— Мы расстаемся? — спросил он.
Аночка свято молчала.
— Почему ты молчишь?! — заорал Пономарев. — Я, что ли, виноват? Я работаю, сдохну скоро! — ненавижу тебя, тварь!
Витенька подбежал к нему и, с мольбой глядя снизу, дернул его за руку:
— Папа, не кричи на мою маму! Не кричи!
Аночка, оледенев, молчала. Колготки странно свесились со стола, сейчас упадут на пол. Снуки, щенок, с пола пытался сбить их лапой.
— Ладно, я уйду, — крикнул Пономарев. К горлу подступила рвота, как с похмелья, сердце стучало по ребрам.
Он выдернул из шкафа чемодан, с ним они ездили на юг, новый, кожаный, с изящными замками дорогой чемодан, швырял в него вещи: брюки, рубашки, пепельницу, подарок друга, принес с кухни бритву. Витенька прижался к маминым коленям, и они оба смотрели на буйного отца.
«Сейчас она меня остановит! — думал Пономарев. — Сейчас остановит, и мы все выясним. Сейчас, сейчас!..»
Он уложил аккуратно поверх всего заветные тетради с расчетами и две-три самые важные книги. Закрыл чемодан. Оглянулся и пристально, в последний раз, посмотрел на Аночку. То, что он прочитал на ее лице, означало беду. Там была растерянность и дальнее, светом сквозившее облегчение. Вот как, именно облегчение. Пономарев мог ее убить.
— Значит, все правильно? — спросил он тихо.
— Не знаю.
— Прощай, Аночка! Витенька!
— Мама, куда он уходит?
— К другой тете, сынок!
— К какой тете, мам?
— У него есть тетя.
— Папа, ты уходишь к другой тете?
Пономарев поднял чемодан, ринулся к дверям. Он боялся упасть от вязкой слабости в ногах и в сердце. Нет, ничего. Открыл замок. В яростной надежде, проклиная себя, помедлил мгновение. Нет, ничего. Вышел и захлопнул дверь…