Мастер облаков - [13]
Не прошло и месяца, когда случилось неизбежное.
В городке, где вторую неделю пробуксовывала наша гастроль, в гостинице с пыльными, пропитавшимися потом обоями, — в одном из тех тоскливых провинциальных «постоялых дворов» новейшего времени, в которых число фантомных, прежде побывавших там душ, давно преодолело число обитателей самого городка, — там, в один из зимних мглистых дней к нам в номер пришли неожиданные посетители.
Юра уже с утра где-то околачивался. По своему похмельному обыкновению. Нас, актеров, за вычетом его, пригласили, на основании какого-то постановления, в гости к некоему полковнику Смирнову в ближайшее отделение.
— Вы — дядя Вова? — спросил Смирнов утвердительно, то есть без малейших сомнений и вопросительности. Лицо у него было строгим, по-служебному оттянуто вниз, как у дога или коня.
— Точно так. Но только и не совсем так. — Я пустился в объяснения: — Наша труппа называется «Дядя Боба». Слово «дядя» написано по-русски, а «Вова» — по-английски. Графически эту разницу трудно уловить, так как написание «Дядя Boba» и «Дядя Вова» очень похожи. Поэтому, фактически, и, юридически, поскольку мы являемся, по закону о «Регистрации артистических, театральных, творческих и самодеятельно-самостоятельных объединений, групп и…» — Глубокий вздох, в надежде, что полковнику продолжение фразы не понадобится, но нет, но нет, надо, надо говорить до конца, объясняя ясное и так, и самостоятельно затягивая юридическую петлю у себя на… — …в общем, по этому закону, наше название не «Дядя Вова», а…
— Это неважно, — снизошел, смилостивился полковник, произнося, как приговор, фразу переливчатой интонацией благородно-глубокого голоса, поставленного, скорее всего, на заре своей служебной карьеры в процессе подготовок ко всякого рода публичным докладам для начальства.
И дальше, рисуясь бархатной игрой голосовых связок, поведал собравшимся перед ним актерам, первый раз в жизни представшим перед подобным спектаклем в качестве зрителей и обвиняемых одновременно, о заведении цензурного дела на наш творческий подряд. В дело пошли тексты наших ранних выступлений. Было бы приятно вспомнить некоторые шутки из них, но Смирнов не шутил. В дело пошли статьи из некоторых, особенных, театральных вестников, критиковавших нас еще два года назад за формализм и нарциссизм в искусстве. В дело пошли — самое главное — видеоматериалы, один из которых вкратце был продемонстрирован нам, бедным-бедным, поникшим актерам.
Смирнов показал запись, на которой непрофессионально, долго не могли поймать в фокус то, что очнувшийся объектив затем вывел как сценическую площадку. На ней в пышно расфуфыренных костюмах, с по-дурацки размалеванными лицами-кренделями, вальсируя в лягушачьих позах, помещалось несколько паяцев. Что-то щелкнуло, изображение одного лица, резко, квадратно подрагивая, приблизилось. Оно было единственным, не покрытым акварельно-красочным марафетом. Обведенное белой краской по линии скул так, что, представленное горизонтально, словно возвышалось бы из воды.
Это было мое лицо, лицо дяди Вовы.
Полковник остановил картинку. Окинул нас суровым конским взором и утвердительно сказал:
— Всем видно? — А после паузы поднял и перевел свой эпический указательный палец в настенный портрет. На нем застыло, как две капли воды похожее на только что увиденного паяца, изображение Верховного.
4. Кое-что о современной Сансаре
Мое детское сатирически-насмешливое мировидение сочеталось с глубокой мифологизацией действительности. Несомненно, бытовым — кухонным, спальным, дворовым — космосом управляли соразмерные своему предмету силы. И эти силы — словно инструменты в чьих-то руках.
Мои взрослые представления, конечно, отличались большей сложностью, отвлеченностью и причинно-приземленным детерминизмом. Но, уйдя из сознательного, мифологизм оставался на дне, в «котельной души», производя оттуда свои движущие вызовы.
Например, узнавая из новостей о появлении нового закона или введении в эксплуатацию долгожданного завода, оттуда, снизу души, ко мне всплывали до-сознательные представления следующего рода. Что как будто некоторые добрые, упорядочивающие силы сели, придумали, записали, опубликовали закон. И вот передали его в руки другим силам, которые будут его блюсти. Ну а как иначе мог этот закон существовать? Ведь не может он быть фикцией, просто буквами на бумаге? Как и где он существует в реальности? Не только ведь в головах, его придумавших. И в головах людей, перед ушами которых его огласили. Или перед глазами, прочитавших его. Где вот реально существует закон? Онтологически то есть? То-то и оно, что в виде определенной сущности, которую наблюдают и оберегают другие сущности. Вроде министров, замминистров, зам-зам-замминистров, секретарей, разных сонмов разного рода и уровня госслужащих, невидимых мириад юристов, которые обитают где-то там в своих нужных, правильно установленных сферах. И они невидимы, и поэтому почти волшебны, и обладают полнотой своих маленьких властей. Но пусть так они и остаются — там, за закрытыми, стеклянными, цветными витражами. Не надо знать, кто эти люди. Пропадет волшебство. Закон потеряет свое онтологическое обоснование. Потому что не может же он существовать как чистая абстракция только в сознании. Тогда вместо сказки про Космос и упорядоченность наступит неуправляемая реальность.
В сборник вошли рассказы и переводы, опубликованные в 2017—19 гг. в журналах «Новая Юность», «Урал», «Крещатик», «Иностранная литература», «День и ночь», «Redrum», «Edita», в альманахе «Мю Цефея», антологии «Крым романтический».
В сборник вошли рассказы и переводы, опубликованные в 2017—19 гг. в журналах «Новая Юность», «Урал», «Крещатик», «Иностранная литература», «День и ночь», «Redrum», «Edita», в альманахе «Мю Цефея», антологии «Крым романтический».
В романе "Время ангелов" (1962) не существует расстояний и границ. Горные хребты водуазского края становятся ледяными крыльями ангелов, поддерживающих скуфью-небо. Плеск волн сливается с мерным шумом их мощных крыльев. Ангелы, бросающиеся в озеро Леман, руки вперед, рот открыт от испуга, видны в лучах заката. Листья кружатся на деревенской улице не от дуновения ветра, а вокруг палочки в ангельских руках. Благоухает трава, растущая между огромными валунами. Траектории полета ос и стрекоз сопоставимы с эллипсами и кругами движения далеких планет.
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.