И все это новое, в первый раз надетое, не украшало его, а, наоборот, подчеркивало, что и оделся-то он так только для того, чтобы скрыть от людей свои пороки, отвлечь внимание от жирных складок на помятом лице.
Но он ничего этого не хотел замечать. Он, как и прежде, горделиво задирал голову, пытаясь свысока посмотреть на Анисью Васильевну и на ее житье-бытье.
А она стояла у зеркала так, как он ее застал, босая, в темном выцветшем платье, таком старом, что ткань протерлась на высокой груди и просвечивала двумя светлыми пятнами.
Сорвав с плеча косынку, она бросила ее на стол и жестко сказала:
— Где ходил — не знаю, с кем — и знать не хочу. И ничего мне этого не надо знать. И тебя мне никакого не надо. Уходи.
А он вдруг увидел светлые пятна на ее платье и затосковал.
— Эх, Анисья…
— А я сказала: уходи.
— Другой есть?
— Это мое дело.
— Понятно… Терять-то тебе нечего… — Он засопел обидчиво и начал топтаться у порога, словно собирался повернуться и уйти, может быть, даже хлопнув напоследок дверью.
Но Анисья Васильевна знала, что сам он не уйдет, что еще не все выложил, не все обиды и подозрения, которые мелочно копил долгие годы, выплеснул у родимого порога.
Как бы подталкивая его, она спросила:
— А у тебя разве нет?
— Мое житье со своим не равняй. Ты, гляди, какая гладкая, а я хлебнул горького до слез.
— А кто виноват?
— За вину взыскали с меня полной мерой, да еще с довеском. Гляди, вот и расписку выдали.
Он выхватил из кармана паспорт и показал его с таким видом, словно самой выдачей паспорта ему была нанесена кровная обида: но он все пережил, претерпел и вот теперь заслуженно торжествует:
— Да ты гляди, какая картинка! Полностью прощен и очищен. Как младенец. Все права имею. Гляди!
Не глядя на паспорт, Анисья Васильевна покачала головой:
— Кто тебя простил, тому ты не помеха и не обида. А мой век короткий, у меня одна жизнь. Простишь, да вдруг снова ошибешься…
— Да ты что? Что ты? — не понял Теплаков. — Какая тебе от меня обида? Вспомни, какая у нас жизнь началась…
— Ох, помню!.. — простонала Анисья Васильевна, и какая-то бабья жалостливая нотка послышалась Теплакову в этом стоне.
— Вспомни свои хорошие речи, — заговорил он, — теперь уже уверившись, что его слова производят желанное действие. — Вспомни, какие ты мне речи говорила, на этом вот месте. На этом. Вот тут…
Он вытягивал шею, стремясь заглянуть за перегородку в соседнюю комнату, словно отыскивая то самое место, где были сказаны незабвенные слова. Поняв, что он ищет, Анисья Васильевна сказала:
— Не ищи, там Клавдия теперь спит.
— А тогда — ты. Вспомни…
— А тогда — я. — Она опустила веки.
— Помнишь? — торжествующе спросил Теплаков и сделал первый шаг, будто пробуя почву осторожной ногой.
В это мгновение он походил на путника, блуждающего в темном болотистом лесу, где под ногами с коварной податливостью зыблется трясина: зазеваешься — смерть!
Но вот почва показалась ему надежной, да и тропинка знакомой, хоть и позаросла травой, и он двинулся по ней, смелея с каждым шагом.
И за эти пять-шесть шагов, которые он прошел от порога до того места, где стояла Анисья Васильевна, за эти секунды неузнаваемо изменился человек. Если первый шаг был осторожен, то, подходя к ней, он уже начал, как прежде, подпрыгивать на ходу, если не от избытка энергии, то от избытка вдруг нахлынувших на него чувств.
— Помнишь! — полностью воспрянув духом, воскликнул он и подошел к ней вплотную. Но она не посторонилась.
Она даже не пошевелилась и не открыла глаз.
Он стоял, как у запертых ворот, в позе загулявшего мужа, которому сейчас будет нахлобучка. Он это твердо знает и идет на это, потому что уж порядок такой. Сначала нахлобучка, а потом она обязана простить его и пригреть.
— Анисья, — проникновенно позвал он, как бы постукивая в родные ворота. — Анисья. Мы хорошо жить станем. У меня деньги есть. У меня много денег. Дети как захотят, их дело. А мы с тобой жить начнем всем на зависть…
Он говорил торопливо, боясь, что не успеет сказать всего, что надо.
Он даже протянул к ней руку, но в это время она открыла глаза и как-то легко рассмеялась. Пораженный ее смехом, он отступил.
— Ох, какая дура! — проговорила она, вытирая ладонями слезы, выступившие от смеха. — Какая дура! Вдруг подумала: вот человек согрешил, настрадался и теперь понял все… Ничего-то ты не понял. Деньги? На что нам твои деньги? Было уж это. Помнишь, поверила тебе, подумала: это любовь. Голову потеряла. Думала я — лечу, а на самом деле я в пропасть падала. Камнем. Вниз. В болото! В рабы к тебе пошла. Много с тех пор я передумала и поняла, что любовное это рабство для нас самое страшное. Полюбишь — как ослепнешь. Сама не своя делаешься. И на все для милого пойти готова. Что он скажет, то и закон. А кто он такой, чтобы законы писать? Об этом и не думаешь. А надо думать. Надо! Достоин ли он, чтобы его закон я приняла?.. Понял? Ну а теперь уходи. Не надо, чтобы тебя тут видели.
— Ну и пусть. Я не таюсь. Я в законе.
— А детям я сказала, что ты без вести пропал.
— Пропал, а теперь вот нашелся.
— А спросят: где был? Что отвечать станешь?
— Дети простят.
— Не знаешь ты их.