Гурген горел. Вся южная сторона его была объята пламенем. Снопы искр взвивались вверх и разлетались по ветру. Горела трава, горел труд человеческих рук, горела сама туркменская земля. Махтумкули долго смотрел на свирепое торжество огня, стараясь утихомирить саднящую боль в сердце. Потом подошел к пленным.
Увидев его, Тачбахш-хан закричал:
— Молчите, дураки! Сам поэт Махтумкули идет!
Неизвестно, к кому он обращался, так как пленные и без того молчали. Он попытался броситься навстречу поэту, но часовой остановил его. Тогда он издали протянул руки.
— Салам алейким, поэт! Тысячу раз слава аллаху, что довелось еще раз увидеть вас!
Махтумкули ответил на приветствие и попросил часового:
— Сынок, освободи руки хана!
Джигит безмолвно повиновался.
Тачбахш-хан со слезами благодарности на глазах упал к ногам Махтумкули.
— Тысячу лет вам, поэт! Я ваш раб до смерти! Тысячу раз благодарение аллаху! Клянусь аллахом, никто не превзойдет вас в человечности!
— Встаньте, — сказал поэт, поднимая щупленького хана за руку. — Говорят: хорошо, когда заблудившийся находит дорогу.
Тачбахш-хан встал, тыльной стороной ладони провел по глазам и высокомерно обратился к пленным:
— Видели? Что я вам говорил, а? Вот перед вами поэт Махтумкули! Даже святой пророк уступает ему в благости. Благодарите поэта, нечестивцы!
Пленные подняли головы кверху и вразнобой заголосили:
— О аллах!.. Аллах!.. Аллах!..
— Вы спасли нас от узилища, — сказал Тачбахш-хан, обращаясь снова к Махтумкули. — Спасите теперь от голодной смерти! У этих бедняг, которые, клянусь аллахом, ничем не провинились, со вчерашнего дня во рту ни крошки не было. Помогите им, дай вам бог долгой жизни!
Махтумкули задумался: действительно, пленных следовало накормить, но как это сделать? Пятьдесят человек это не пять человек — если каждому дать по одному ломтю хлеба, и то понадобится выпечка не меньше четырех тамдыров. И какой только умник задумал их гнать в Хаджиговшан?
— Сынок, — сказал поэт часовому, — я пока постерегу за тебя, а ты сбегай ко мне домой и принеси полмешка муки — пусть эти бедняги сами испекут себе хлеб. А заодно скажи Нуртач-эдже, чтобы и чаю дала.
Конский топот привлек внимание старого поэта. Скакал Атаназар и еще несколько местных парней. Остановив коня неподалеку от Махтумкули, Атаназар тяжело спрыгнул на землю и подошел к поэту, здороваясь с ним сердечно и просто, как сын с отцом после долгой разлуки. Покосившись на Тачбахш-хана, стоявшего в стороне с гордо выпяченной грудью, Атаназар хмыкнул в усы и сказал Махтумкули:
— Посоветоваться надо бы, Махтумкули-ага…
Они отошли в сторонку. Атаназар сообщил:
— Конники Абдулмеджит-хана разбиты, Махтумкули-ага.
Атаназар сказал это таким ровным и будничным голосов, что смысл сказанного не сразу дошел до Махтумкули. Старый поэт пытливо посмотрел на джигита — тот явно что-то не договаривал.
— Да! — повторил Атаназар с силой. — Мы их разбили! Они бежали с позором!
Лицо поэта просветлело. Поглаживая бороду, он облегченно вздохнул и, с гордостью глядя в горящие глаза Атаназара, сказал:
— Хорошо, сынок. Вы сделали большое дело.
Атаназар передохнул и, понизив голос, продолжал:
— Но… Надо быстрее уходить из Хаджиговшана, Махтумкули-ага! Пешие сарбазы заняли Чагаллы и, вероятно, сегодня ночью будут здесь…
Поэт повернулся лицом к горящим холмам, полыхающим пламенем пожара. Глаза его светились неуемным внутренним огнем.
— Смотри, сын мой! Смотри во все глаза! Видишь этот огонь? Это огонь народного сердца! Это огонь обездоленной земли! Это огонь страдания и гнева! Он только разгорается!
— Да, огонь разгорелся — огонь страданий и гнева, буйный огонь святой мести.
И не Абдулмеджит-хану погасить этот благородный очищающий пламень!