Лишняя любовь - [31]
Удовольствие – сидеть в чужом городе, в пустой мастерской, в полном одиночестве. Я была вне себя. Наконец ему пришлось сказать: “Ну, я не в гости иду, я иду в церковь”.
Оказывается, дело было 6 января, то есть в Сочельник. Я хорошо знала эту дату, но тут, в Ленинграде, потеряла счет дням. Потом, когда мы помирились, он меня нежно корил: “Эх, заставила меня по телефону сказать про церковь”.
Да, опасности подстерегали его со всех сторон. Прочел мне свои стихи из какой-то поэмы или даже исторической трагедии: “Наши руки сильны…” – и так далее, я не помню слов, это был какой-то монолог пленного воина. Рассказывал: “Ребята кулаки сжимают, когда я им это читаю”. Вот как, он студентам такие свои стихи читает. У меня холодок пробежал по спине. Это уже не те шалости, о которых он мне рассказывал еще в Москве. Студенты распевали хором стишки, обращенные к их командиру, ведущему в университете военное дело. В те годы обращение к такому чину в Красной Армии было, кажется, “товарищ командир”. Ну а Лева сочинил:
“Господин полковник Мей, Водки ты себе налей… И селедок не жалей”. Или куплеты с припевом: “Шабаши нам нужны”. Упомянул он об одной востоковедке. Она его учит японскому языку, а он ей за это читает стихи Анненского, Гумилева и
Ахматовой. Не понравилось мне это. Вообще как он тут живет, я не спрашивала.
Правда, в Москве в первые годы я как-то спросила, с*кем* он видится в Ленинграде.
Он назвал имя какого-то детского писателя. “Хороший писатель?” -
“Нет, плохой”.
Бывал также у одного художника. “Хороший художник?” – “Нет, плохой”. Посещал какую-то даму. “Интересная?” – “Нет, не очень”.
– “Левушка, почему ж такие бесцветные знакомые?” – “Таких Бог послал”.
Впрочем, мне смутно помнится, что Лева навещал Евгения Павловича
Иванова – друга Блока. Если это так, то шестидесятилетнего человека, вероятно, связывал с юношей Гумилевым общий интерес – религия, вернее православие. Может быть, они были прихожанами одной церкви и там встречались.
Теперь в мастерской на Васильевском острове Лева в свою очередь спрашивал меня, как я живу в Москве, но спрашивал ревниво, а я уклонялась от ответов на примитивные вопросы. Он часто глубоко задумывался: “Какой у нас длинный и благополучный роман – целых четыре года”. “Это не роман, – возражаю. Объясняю: – Мы редко видимся, поэтому между нами не стоит ничего раздражающего, повседневного. Если бы мы жили в одном городе, все было бы иначе”. А он будто и не слышит, думает о своем и вот о чем заводит речь: “Как глупо делают люди, которые рожают детей от смешанных браков. Через каких-нибудь восемь лет, когда в России будет фашизм, детей от евреев нигде не будут принимать, в общество не будут пускать как метисов или мулатов”.
В другой раз, лежа в дальнем углу на кровати Осмеркина, молчал, молчал и проронил: “Я все думаю о том, что я буду следователю говорить”.
А я, как всегда, не задаю вопросов.
Прошло недели три. Я стала собираться домой. Лева просил меня остаться еще.
“Не могу, – отвечала я, – в ленинградских архивах все уже сделано”. А на самом деле у меня денег больше не было. Не могла же я сказать об этом Леве, у которого с
Акселем была одна рубашка на двоих.
Тут приехал Осмеркин. Он меня пригласил: “Поживите у меня в гостях”. Я, конечно, согласилась. Мастерская большая, помост ее перегораживает. Александр
Александрович меня кормил. Неплохо мы с ним жили. Он человек шумный, открытый, компанейский. Вечером гостей приглашал. Лева приходил ко мне днем, когда Осмеркин был в академии.
Позвали мы с Александром Александровичем Анну Андреевну вместе с
Пуниным. Я заехала за ней. Пунин должен был прийти прямо из академии. Мы с Анной Андреевной много прошли пешком через один из больших садов, потом по Невскому. И опять я остро чувствовала город. Эту плоскую мостовую, мягкую зиму, серое небо, влажный ветер и необычайно угрюмые, озабоченные, даже изнуренные лица прохожих. Анна Андреевна никого не замечает. Она думает о своем, вернее, продолжает какой-то разговор сама с собой. Мы идем по бульвару Большой линии, а она говорит о Блоке, о моем любимом стихотворении “Своими горькими слезами…”.
Анна Андреевна сердито и остроумно ругает его. “Какое противное стихотворение, – говорит она. – Скажите пожалуйста, она плачет и клянет его, а он – “но ветром буйным, ветром встречным мое лицо опалено”. С непередаваемым юмором, даже сарказмом, она цитирует заключительную строфу, комментируя: “Какое мужское самодовольство: „Не знаю, я забыл тебя”. Вероятно, Анна
Андреевна думала в эти дни о Пунине – не далее как осенью того же года они окончательно разойдутся. А еще недавно в Москве, долго говоря о нем, она как бы вскользь заметила: “…которому я так надоела” – и провела рукой у горла.
Мне рассказывал Харджиев, как в том*же* январе 1938 года в
Ленинграде Пунин прочел свой новый рассказ о любви. “Вы думаете, это про меня? – спокойно обратилась Анна Андреевна к Николаю Ивановичу. – Это совсем про другую женщину”. Но когда мы ужинали в мастерской Осмеркина, никаких шероховатостей между Пуниным и Ахматовой не было заметно.
Напротив мастерской был рынок, кажется Андреевский. Я там что-то купила, приготовила закуску под водку. Сделала это неумело, но все отнеслись ко мне снисходительно. В разговоре вспомнили Леву, говорили о нем как о мальчике. Я подло поддерживала этот тон. Когда они уходили, я сострила: “Александр Александрович, вы пойдите проводить гостей, а я пока уберу наше гнездышко”. Прибрать в этом гнездышке было невозможно. Прямо на полу в углу возле печки была сложена поленница дров, сборная посуда хранилась в простецком деревянном шкафу, выкрашенном в черный цвет. Над изголовьем железной койки висел огромный амур, на котором под слоем пыли проблескивала позолота, и так далее. Но пошутила я неосторожно, забыв о миазмах, пропитывавших атмосферу вокруг Ахматовой, так же как раньше у Мандельштамов в Нащокинском. Каждое слово подхватывалось и фигурировало в пересказе в нужном контексте.
`Мемуары` выдающегося писателя и историка литературы Эммы Герштейн (1903г.р.) посвящены Осипу Мандельштаму, Анне Ахматовой, Борису Пастернаку, Льву Гумилеву, Николаю Харджиеву и другим литераторам и ученым, без которых мы не можем представить XX век русской культуры. Под полемическим пером Э.Герштейн возникают не только `картины литературного быта` Москвы и Ленинграда 20-60-х годов, полные драматизма, но и появляется ушедшая эпоха великих потрясений в своей трагической полноте.
Сделав христианство государственной религией Римской империи и борясь за её чистоту, император Константин невольно встал у истоков православия.
Эта повесть или рассказ, или монолог — называйте, как хотите — не из тех, что дружелюбна к читателю. Она не отворит мягко ворота, окунув вас в пучины некой истории. Она, скорее, грубо толкнет вас в озеро и будет наблюдать, как вы плещетесь в попытках спастись. Перед глазами — пузырьки воздуха, что вы выдыхаете, принимая в легкие все новые и новые порции воды, увлекающей на дно…
Ник Уда — это попытка молодого и думающего человека найти свое место в обществе, которое само не знает своего места в мировой иерархии. Потерянный человек в потерянной стране на фоне вечных вопросов, политического и социального раздрая. Да еще и эта мистика…
Футуристические рассказы. «Безголосые» — оцифровка сознания. «Showmylife» — симулятор жизни. «Рубашка» — будущее одежды. «Красное внутри» — половой каннибализм. «Кабульский отель» — трехдневное путешествие непутевого фотографа в Кабул.
Книга Сергея Зенкина «Листки с электронной стены» — уникальная возможность для читателя поразмышлять о социально-политических событиях 2014—2016 годов, опираясь на опыт ученого-гуманитария. Собранные воедино посты автора, опубликованные в социальной сети Facebook, — это не просто калейдоскоп впечатлений, предположений и аргументов. Это попытка осмысления современности как феномена культуры, предпринятая известным филологом.
Не люблю расставаться. Я придумываю людей, города, миры, и они становятся родными, не хочется покидать их, ставить последнюю точку. Пристально всматриваюсь в своих героев, в тот мир, где они живут, выстраиваю сюжет. Будто сами собою, находятся нужные слова. История оживает, и ей уже тесно на одной-двух страницах, в жёстких рамках короткого рассказа. Так появляются другие, долгие сказки. Сказки, которые я пишу для себя и, может быть, для тебя…