Крашеные эти полы, и мутный карась, и язвы, и свист ремня, которым порол Ленечку его отец, – все это прошло, горизонт, как говорится, заволокло дымкой, да и не все ли равно! Теперь Ленечка был вдохновенным лжецом и поэтом – что одно и то же, – небольшим, кривоногим юношей, с баранно-блондинной головой и круглым неплотно закрывающимся ртом битого кролика. Друзья, они такие. Они некрасивые.
Он был, конечно, борцом за правду, где бы она ему ни померещилась. Попадался ли в столовой жидкий кофе – Ленечка вбегал в общепитские кулуары и, именуя себя общественным инспектором, требовал отчета и ответа; стелили ли сырое белье в поезде – Ленечка воспламенялся и, тараня вагоны, громя тамбуры, прорывался к начальнику поезда, объявляя себя ревизором Министерства путей сообщения, и грозил разнести в клочья воровскую эту их колымагу, и кабину машиниста, и радиорубку, и особо – вагон-ресторан – потоптать пюре, раздрызгать борщи и полуборщи ударами могучих кулаков, и всех, всех, всех похоронить под обрушившейся лавиной вареных яиц.
К тому времени, о котором идет речь, Ленечку уже выгнали из редакции вечерней газеты, где он, под лозунгом правды и искренности, пытался самовольно придать литературный блеск некрологам:
В страшных мучениях скончался ТЕР-ПСИХОРЯНЦ Ашот Ашотович, главный инженер сахаро-рафинадного завода, член КПСС с 1953 года. За весь коллектив не скажем, но большинство работников расфасовочного цеха, двое из бухгалтерии и зампредместкома Л. Л. Кошевая еще какое-то время будут вспоминать его незлым тихим словом.
или:
Давно ожидаемая смерть ПОПОВА Семена Иваныча, бывшего директора фабрики мягкой игрушки, наступила в ночь со 2 на 3 февраля, никого особенно не удивив и не огорчив. Пожил – и будет.
90 лет, шутка ли!.. Может, кто хочет поприсутствовать на похоронах, так они скорее всего в среду, 6-го, если подвезут гробы, а то у нас всякое бывает
или же:
Хватились только через неделю ПОЛУЭКТОВУ Клариссу Петровну, личность без определенных занятий, 1930 года рождения, горькую пьяницу. Найденная соседями на балконе, не подавала признаков жизни, и уж теперь-то, ясно, не подаст. Все там будем, что и говорить. Эхе-хе.
или, наконец:
Малютка ПЕТР, с огнем играя, Достиг теперь преддверья рая.
Вкушая райский ананас, Малютка ПЕТР, молись да нас!
Ленечка был возмущен узостью и черствостью сотрудников газеты, не принявших его стилистики, он усматривал в их позиции скудоумие, стандарт, бескрылость и гонение на творческую интеллигенцию, – и, по-моему, вполне справедливо; – усматривал небрежение русским словом, могучим и ядовитым, а в то же время нежным и гибким, – усматривал нежелание расширять рамки жанра, а главное – лживость, лживость и презрение к простому и страшному, ждущему всех нас, акту смерти простого человека.
Он пил чай у меня на коммунальной кухне, вовлекая в спор и крик моего соседа Спиридонова, тоже измучившегося в борьбе с равнодушными: изобретенный Спиридоновым отрывной бумажный пятак стоил ему раннего инфаркта, развода с женой, исключения из партии и потери иллюзий. Бывший энтузиаст, а ныне потухший, седой человек, Спиридонов выходил со стаканом чая в железнодорожном подстаканнике, подаренном сослуживцами на юбилей, выставлял ванильные сушки, и они, эти двое, бубнили и кричали друг другу: «Гегели долбанутые… он мне говорит: а вы документацию обосновали?.. Фантазия червя… я говорю: сколько ж одного металла псу под хвост кидаем, это ж Алтайские горы… мушиные мозги со склеротическими бляшками… все автобусные парки – так? весь метрополитен – так?..» – и плакали, обнявшись, о чистом, свежем, о незапятнанном, о доверии к мысли, о любви к человеку, о простой улыбке – да мало ли о чем плакали в те годы. Эх, ба, чу, фу-ты ну-ты, увы, ого, – как печально писали в свое время составители учебника вздохов родного языка Бархударов и Крючков. «Пушкина просрали!» – горячился Спиридонов. – «Эх, Пушкина бы сюда!..» – «Будет Пушкин! Сделаем Пушкина! «– обещал Ленечка.
Он изложил Спиридонову свой план. Я вроде бы интеллигент, так? – говорил Ленечка. Интеллигент… плакаты видели, знаете?.. это тот, кто изображается сзади, за рабочим и крестьянкой, в очках, так и просящих, чтобы по ним заехали, допустим, обрезком трубы или куском застывшего цемента, – с жиденькой, неуверенной улыбкой, готовой перейти в униженную: знаю, мол, знаю свое место!.. Он, плакатный, знает свое место: оно сзади, в дверях, у порога, – и одна ненарисованная нога уже нашаривает ступеньку вниз, обратный ход, путь к отступлению; это то место, куда швыряют, так уж и быть, обноски, обрезки, объедки, опивки, окурки, очистки, ошметки, обмылки, обмусолки, очитки, овидки, ослышки и обмыслевки. Что, дескать, встал!.. Я тебя!.. Ах, не нра-авится?! Не лю-ю-бишь?! А вот тебе, вот тебе, вот тебе! Взы его! п-падло… Так и норовит цапнуть… Ощерился, вишь, – не нра-авится ему… А ну вали отсюда! с-скотина… Гнать, гнать взашей, эй, мужики, навались, вломим ему!.. А-а, побежал! Беги, беги… Далеко не убежишь… еще разговаривал тут, тля…
Недаром, недаром интеллигент изображается на официальных картинах – то бишь плакатах – сзади, изображается вторым и последним сортом, так же, между прочим, как на плакатах, взывающих к дружбе народов, вторым сортом идет негр – позади белого, чуть отступя. Мол, дружба дружбой, но ведь, товарищи, негр все-таки, понимать надо…