Ленинград - [10]

Шрифт
Интервал

Из тетради Глеба:
«Марк снова порадовал фотографиями.
Показывал „уши города“,
установленные на Петропавловской.
По четыре трубы-звукоуловителя в связке,
известные всем по плакатам, —
нацелены в небо,
с металлическим креслом, приделанным к каждой;
и расчёт из четырёх бойцов
день и ночь дежурит в наушниках,
высчитывая расстояние
до незримо поющих объектов,
так что любой самолёт,
даже над облаками,
а сейчас солнце редко,
рискует нарваться на плотный зенитный огонь.
Связки выгнутых труб
мне напомнили
три трубы на гербе Радзивиллов,
закольцованные: „Bóg nam radzi“.
Их показывал гордый Аскольд Радзивилл до отъезда,
когда я собирал матерьял о его дальнем родственнике,
Антонии, графе Познанском, —
том самом, что сочинял
музыку к „Фаусту“ Гёте.
                              Где теперь эта
европейскость семьи Радзивиллов?
Прочитавшие „Фауста“
(правильно, надо признать), —
как им мнится, господствуя в воздухе, —
тщатся всех нас вбомбить
в стынь закованной льдами дельты.
Ну и что „нам советует Бог“?
Что Он нам „говорит“?
                              Что с таким обострённым
музыкальнейшим слухом не страшны любые
кувырканья смятенных бесов?
Что зиме давящего голода
не размазать нас в снежном Ничто?
Сердце слушает пенье пространства,
но в ответ безотзывно молчит».
XVII
Из дневника Веры Орлик:

14 декабря 1941.

Третий день как не ходят трамваи.
Мороз не менее -20 °C.
С трудом добралась до Эрмитажа.
А днём — в четыре — обстрел.
Не пошла обратно:
осталась — впервые — греться у Глеба
(он и рад). Даже если домой
нагрянет Георгий —
всё равно. Пишу на узком
листке, потом надо вклеить
(буквы еле влезают в строчку),
чтобы высветить красную дату —
окончательного отвержения
довоенных «приличий».
Здесь ещё подают воду,
только нет электричества.
Над роялем — коптилка.
Я сумела вымыться — чудо!
Грели воду на печке подшивками
музыкальных журналов.
Глеб смеялся: «Дымят щелкопёры.
Если что — пустим дальше в растопку
Goethes saemtliche Werke».
Для любви не осталось сил —
только грели друг друга.

15 декабря (на обороте листка).

               Глеб сварил горсточку кофе
(он купил его в августе
в Елисеевском), припасённого
для такого вот «чрезвычайного
происшествия». Это был сущий праздник!
А потом провожал на работу;
ну а вечером — на Васильевский.
Говорит, что ему на пользу
свежесть вьюжной морозной прогулки
под пальбу, что доносится с фронта
(это при его истощении!)
С приближеньем к Смоленскому кладбищу
через Мусоргского, у трампарка
бесконечные вереницы
похоронных процессий:
кто на саночках, редко — подводами
в самодельных картонных гробах
или просто в тряпичных обмотках,
в грязных простынях — трупы-личинки.
Люди везут своих близких:
как в египетском ритуале.
Глеб сказал: «Как перед погруженьем
на ладьи, плывущие к западу солнца».
Солнца, кстати, не было видно.
Только грохот орудий, вьюга, сверкания
по всему горизонту.
XVIII

На обратном пути с Васильевского, под жестоким обстрелом Глеб всё вспоминал строки Арсения Татищева — из середины «Светозвучия» — и всё дивился способности татищевского зрения вперёд: ведь всплывшее было написано, вероятно, в октябре 1919, и тогда зимы настоящей не было, да и ухали орудия где-то возле Гатчины, хотя их звук доносился до центральных кварталов города. Но зима рифмовала со смертельным огнём в слухе и в воображении, и только так и можно было написать ту жестокую осень, с нависшими над городом призраками неизбежного зимнего голода и реставрации.

«…весь перекипая огнём,
огнём расцветающих арок,
и даже копытом, конём —
вот рифма! — придавленный, жарок
снежащийся сажей на нас
зимой орудийного гула
тот воздух; а нам-то ни глаз
отвесть, ни Уэльсово „Улла!“
услышать сквозь грохот и вой —
то люди, а не марсиане
глаза засыпают землёй
зимой орудийных сверканий…»

Теперь это были уже не марсиане и точно не люди, а нечто третье. Глеб всё не мог сформулировать что, подобрать к этому нечеловеческому, машинному верного слова. Ум его упорно работал над этой задачей, в разрешении которой, пожалуй, не было никакого смысла.

XIX
Из тетради Глеба:

16 декабря 1941 г. и после.

Голод такой,
что и лихорадка
возбуждённого мозга
отступает —
вот в продолженье ноябрьского
in modo giapponese —
последние спазмы:
Встали троллейбусы
на покрытом инеем Конногвардейском.
Выбиты окна.
Все всё везут на саночках.
Вмерзают в залитые
из лопнувших труб
улицы грузовики
тут и там.
Остановившиеся трамваи.
Разбитые уличные фонари.
Разорванные линии электропередачи.
Но ещё кто-то бодро идёт в метель
с портфелем и в шубе.
Ещё улыбается.
Ещё мимо несут тюки.
Ещё мужчинам жарко (расстёгнуты).
Ожидают эвакуации:
поездом — к озеру
(под звуки обстрела).
Лопнувший водопровод:
безостановочно хлещет
из гидранта перед Исаакием.
Черпают неостывшую воду
прямо из лунок
в середине улицы
кто кружкою, кто уполовником.
К середине зимы — в зенит
кошмара. На барахолке
торгуют:
спичками, мылом, махоркой,
дурандой, ненужной одеждой
в обмен на нарубленный хлеб.
Потеплело: свозят на санках
зашитые трупы в морг,
где их прямо на грузовики —
и на дно братских могил.
Орудия вмёрзших в Неву
кораблей КБФ — бьют в воздух.
Люди, не обращая
внимания на пальбу,
бредут по Неве — кто куда.
Вот он, декабрьский Петрополь.
XX
Из дневника Веры (на узких листках):

Еще от автора Игорь Георгиевич Вишневецкий
Сергей Прокофьев

В новой биографии Сергея Сергеевича Прокофьева (1891–1953) творческий путь гениального русского композитора показан в неразрывном единстве с его эмоциональными, религиозными, политическими поисками, с попытками создать отечественный аналог вагнеровского «целостного произведения искусства», а его литературный талант, к сожалению, до сих пор недооценённый, — как интереснейшее преломление всё тех же поисков. Автор биографии поэт и историк культуры Игорь Вишневецкий представил своего героя в разных ипостасях, создав мало похожий на прежние, но вместе с тем объёмный и правдивый портрет нашего славного соотечественника в контексте трагической эпохи.


«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов

В центре исследования Игоря Вишневецкого (и сопровождающей его подборки редких, зачастую прежде не публиковавшихся материалов) — сплав музыки и политики, предложенный пятью композиторами — Владимиром Дукельским, Артуром Лурье, Игорем Маркевичем, Сергеем Прокофьевым, Игорем Стравинским, а также их коллегой и другом, музыкальным критиком и политическим публицистом Петром Сувчинским. Всех шестерых объединяло то, что в 1920–1930-е самое интересное для них происходило не в Москве и Ленинграде, а в Париже, а главное — резкая критика западного модернистического проекта (и советского его варианта) с позиций, предполагающих альтернативное понимание «западности».


Неизбирательное сродство

«Неизбирательное сродство. Роман из 1835 года», по мнению автора, — эксперимент по созданию сюжетной прозы в квазиромантическом жанре. Критики оценивают его как фантасмагорию и исторический роман, а название (и не только) прямо указывает читателю на знаменитую книгу Гёте. Что это, уникальная по мастерству стилизация романтической прозы 1830-х или новый эксперимент, — придется решить читателю. Но удивительные тайны и приключения, описания итальянских городов (в «Неизбирательном сродстве» и в повести «Острова в лагуне») и блокадного Ленинграда (в повести «Ленинград»), смех и слезы героев не оставят равнодушными никого.


Рекомендуем почитать
Шлимазл

История дантиста Бориса Элькина, вступившего по неосторожности на путь скитаний. Побег в эмиграцию в надежде оборачивается длинной чередой встреч с бывшими друзьями вдоволь насытившихся хлебом чужой земли. Ностальгия настигает его в Америке и больше уже никогда не расстается с ним. Извечная тоска по родине как еще одно из испытаний, которые предстоит вынести герою. Подобно ветхозаветному Иову, он не только жаждет быть услышанным Богом, но и предъявляет ему счет на страдания пережитые им самим и теми, кто ему близок.


Брошенная лодка

«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…


Я уйду с рассветом

Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.


С высоты птичьего полета

1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.


Три персонажа в поисках любви и бессмертия

Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с  риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.


И бывшие с ним

Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.


Свет в окне

Новый роман Елены Катишонок продолжает дилогию «Жили-были старик со старухой» и «Против часовой стрелки». В том же старом городе живут потомки Ивановых. Странным образом судьбы героев пересекаются в Старом Доме из романа «Когда уходит человек», и в настоящее властно и неизбежно вклинивается прошлое. Вторая мировая война глазами девушки-остарбайтера; жестокая борьба в науке, которую помнит чудак-литературовед; старая политическая игра, приводящая человека в сумасшедший дом… «Свет в окне» – роман о любви и горечи.


Против часовой стрелки

Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.


Жили-были старик со старухой

Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.


Любовь и голуби

Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)