Lakinsk Project - [42]

Шрифт
Интервал

Уничтожитель не вспоминает о тебе до самого Рождества, а там, как всегда после некоторого перерыва, становится изнурительно навязчив и чуть ли не ежевечерне добивается встреч; в этом вся его любовь: он лучше многих знает, как устроена твоя жизнь, но не хочет считаться с этим устройством ровно потому, что уверен, что ты достоин намного лучшего, при этом себя мнит почти что сокровищем и лезет к тебе в непонимающие руки. Ты нет-нет да вспоминаешь ту мамину филиппику в его адрес и, хотя по-прежнему не признаешь ее правоты, по временам начинаешь все же разделять настроение; однако и то, что ты сказал тогда ей в ответ, тоже задержалось у тебя внутри: ты смотришь на него как на обладателя странной, но определенно волнующей способности, ни с какого края не похожей на те, что достались тебе: безусловно, ты хотел бы однажды прочесть то, что он о тебе напишет, но только так, чтобы он об этом не узнал: такая конструкция кажется совершенно идиотической, и ты никак не развиваешь ее дальше, а останавливаешься на этой формулировке, уместной скорее в каком-нибудь девичьем альбоме. Когда ему удается тебя залучить, он непременно читает вслух хотя бы одно стихотворение: к середине декламации ты обыкновенно забываешь, чьи это стихи – его собственные или занятые у кого-то на вечер; как-то уже в марте вы приходите воскресным утром на ближний пляж, и под туповатый стук уже отнявшегося от берега, но не имеющего куда плыть льда ты неожиданно для себя самого заводишь разговор о подруге, к которой ты не прикасался уже несколько месяцев: уничтожитель не скрывает своего удивления: он впервые слышит о ней и явно считает себя потесненным, но любопытство его сильнее, и он задает уйму глупейших восторженных вопросов, пока ты наконец не объясняешь, что эти отношения тебя тяготят; тогда он затыкается, словно шлепнутый по щеке, и становится так иночески тих, что внушает тебе род сострадания, хотя и отдаленного, как будто ты снова смотришь с того зимнего берега, но уже на него одного. Грубый звук отставшего льда перекрывает твой голос, ты же не стараешься говорить громче, а уничтожитель не просит об этом, и ты на самом деле не уверен, все ли твои слова он точно слышит, но тебе хорошо так: помочь тебе он все равно не сумеет, и эта шумовая завеса послужит ему лишним оправданием, – ты говоришь, что не хочешь, чтобы от тебя зависел хоть кто-то еще, кроме матери и стариков, и он, пять лет тому назад поносивший тебя за твои безответственные первые увлеченья, теперь молча дивится твоей, как сказал бы он, каменности; между прочим он перебивает тебя, чтобы узнать хотя бы, как зовут твою подругу, и ты называешь имя, но он, конечно, забудет его уже на следующий день. Он перебирает тонкие сизые прутья кустарника и говорит, что это его любимый цвет, цвет отчаяния: скоро снова наступит весна, этим ветвям предстоит заново оживать, обращаться в дышащий ком зелени, чтобы в августе заново стыть и смерзаться ночами; или не говорит, это не особенно важно; важным кажется то, что он сам очевидно не считает себя способным вмешаться и что-то тебе подсказать: в этой неловкости вдруг ощущается много больше любви, чем во всей его хлопотливой болтовне. Он молчит и дальше, по дороге обратно в поселок, а перед тем, как вам разойтись, смотрит на тебя тоже словно бы не с расстояния в шаг, а откуда-то с Электростали; вечером того же дня ты составляешь совсем короткое и некрасивое письмо подруге, на которое она уже ничего не ответит, как ты и хотел.

Ночью вдруг приливает тепло, ты даже снимаешь куртку на балконе, приглядываясь к горе грязного снега на углу двора: двоица твоих архангелов давно тебя не навещала, и им вроде бы впору возникнуть теперь прямо оттуда: сам подавленный тем, чтó ты написал вечером, ты бы даже был рад им, но снежный утес остается неизменен. Спать совсем не хочется, ты куришь шестую сигарету подряд, когда из-за библиотеки и недействующей котельной к тебе слышно подкатывается широкая, во весь двор, волна и, вознеся, прижимает тебя к балконной двери, а потом отпускает, но не отходит далеко и ждет, пока ты пригласишь ее вернуться. Ты глубже вдыхаешь разгулявшийся воздух, надеясь уловить в нем запах моря, известный тебе с десятилетней уже давности вылазки к добрым родичам в Крым, но различим остается лишь преющий снег; ты не слишком доволен и все-таки делаешь некий знак, приглашая волну обратно, и она возвращается круче, чем в первый раз, с шумом поднимая тебя под самый балкон третьего этажа, и держит тебя так, не отступая: осваиваясь, ты выставляешь перед собой руки и опираешься на ровную незримую массу, которая чуть подается и увлекает тебя: твои мыски успевают чиркнуть по перилам балкона и повисают над неровным прямоугольником двора. Ты пробуешь плыть, но волна сама несет тебя дальше, над пожаркой и ленинским сквером, замирает, как будто замявшись, над зевающей площадью, и, постояв, с новым рвением катится к станции и за нее: под тобой начинается спутанный железнодорожный лес, куда ты никогда не доходил ногами, настолько нелюбопытным казалось тебе это дырявое зашлакованное место; сверху же в нем оказывается видна овальная проплешина, черная среди белых завалов. Здесь волна снова задерживается, и ты с волнением смотришь, как это пятно черноты слабо, но неуклонно повертывается на месте, словно бы зарываясь при этом вглубь; непрошеное это зрелище тревожит тебя, и ты начинаешь загребать влево, к бесприютным огням рыбокомбината, но тебя упоительно плавно толкает обратно: видимо, требуется, чтобы ты досмотрел до последнего, и, оставив сопротивляться, ты безруко повисаешь над ворочающимся и ворчащим пятном. Вид его в целом так отвратителен, что ты пытаешься отвести взгляд куда угодно: с высоты прекрасно видны колокольня в Успенске и желтые прожектора автоколонны, но через полминуты такого увиливания тебя опускает пониже, вплотную к вершинам деревьев: пятно успело еще больше просесть, издаваемый же им звук не похож ни на что из слышанного тобой в прежние ночи: по-хорошему, это не более чем старческое плямканье, нарочно ускоренное для еще большего отвращения; ты решаешь слушать и смотреть терпеливо, считая, что этим испытывается твоя готовность идти до конца, и тогда тебе становится легче, тревога стихает: даже когда тебя опускает еще ниже и до ерзающей ямы остается всего метров пять, ты думаешь о том, что уничтожитель совсем не имеет потребности остановить свое скольжение по этой земле, с тем чтобы вглядеться в нее хоть с ничтожной крупицей недоверия в уме, а ты, напротив, хотел бы иметь хоть немного его безалаберности, толику непонимания; ты представляешь его спящим сейчас в своей комнате, видишь его вытянутое, недоброе во сне лицо и волосы, которые давно нужно постричь: этот человек никогда не сделает кого-либо счастливым, думаешь ты, но сам будет счастлив нередко; и если бы ты даже мог, то не отобрал бы у него и самой малой доли его прекрасного невежества, чтобы не помешать этому.


Еще от автора Дмитрий Николаевич Гаричев
Мальчики

Написанная под впечатлением от событий на юго-востоке Украины, повесть «Мальчики» — это попытка представить «народную республику», где к власти пришла гуманитарная молодежь: блоггеры, экологические активисты и рекламщики создают свой «новый мир» и своего «нового человека», оглядываясь как на опыт Великой французской революции, так и на русскую религиозную философию. Повесть вошла в Длинный список премии «Национальный бестселлер» 2019 года.


Река Лажа

Повесть «Река Лажа» вошла в длинный список премии «Дебют» в номинации «Крупная проза» (2015).


Рекомендуем почитать
Голубой лёд Хальмер-То, или Рыжий волк

К Пашке Стрельнову повадился за добычей волк, по всему видать — щенок его дворовой собаки-полуволчицы. Пришлось выходить на охоту за ним…


Четвертое сокровище

Великий мастер японской каллиграфии переживает инсульт, после которого лишается не только речи, но и волшебной силы своего искусства. Его ученик, разбирая личные вещи сэнсэя, находит спрятанное сокровище — древнюю Тушечницу Дайдзэн, давным-давно исчезнувшую из Японии, однако наделяющую своих хозяев великой силой. Силой слова. Эти события открывают дверь в тайны, которые лучше оберегать вечно. Роман современного американо-японского писателя Тодда Симоды и художника Линды Симода «Четвертое сокровище» — впервые на русском языке.


Боги и лишние. неГероический эпос

Можно ли стать богом? Алан – успешный сценарист популярных реалити-шоу. С просьбой написать шоу с их участием к нему обращаются неожиданные заказчики – российские олигархи. Зачем им это? И что за таинственный, волшебный город, известный только спецслужбам, ищут в Поволжье войска Новороссии, объявившей войну России? Действительно ли в этом месте уже много десятилетий ведутся секретные эксперименты, обещающие бессмертие? И почему все, что пишет Алан, сбывается? Пласты масштабной картины недалекого будущего связывает судьба одной женщины, решившей, что у нее нет судьбы и что она – хозяйка своего мира.


Княгиня Гришка. Особенности национального застолья

Автобиографическую эпопею мастера нон-фикшн Александра Гениса (“Обратный адрес”, “Камасутра книжника”, “Картинки с выставки”, “Гость”) продолжает том кулинарной прозы. Один из основателей этого жанра пишет о еде с той же страстью, юмором и любовью, что о странах, книгах и людях. “Конечно, русское застолье предпочитает то, что льется, но не ограничивается им. Невиданный репертуар закусок и неслыханный запас супов делает кухню России не беднее ее словесности. Беда в том, что обе плохо переводятся. Чаще всего у иностранцев получается «Княгиня Гришка» – так Ильф и Петров прозвали голливудские фильмы из русской истории” (Александр Генис).


Блаженны нищие духом

Судьба иногда готовит человеку странные испытания: ребенок, чей отец отбывает срок на зоне, носит фамилию Блаженный. 1986 год — после Средней Азии его отправляют в Афганистан. И судьба святого приобретает новые прочтения в жизни обыкновенного русского паренька. Дар прозрения дается только взамен грядущих больших потерь. Угадаешь ли ты в сослуживце заклятого врага, пока вы оба боретесь за жизнь и стоите по одну сторону фронта? Способна ли любовь женщины вылечить раны, нанесенные войной? Счастливые финалы возможны и в наше время. Такой пронзительной истории о любви и смерти еще не знала русская проза!


Крепость

В романе «Крепость» известного отечественного писателя и философа, Владимира Кантора жизнь изображается в ее трагедийной реальности. Поэтому любой поступок человека здесь поверяется высшей ответственностью — ответственностью судьбы. «Коротенький обрывок рода - два-три звена», как писал Блок, позволяет понять движение времени. «Если бы в нашей стране существовала живая литературная критика и естественно и свободно выражалось общественное мнение, этот роман вызвал бы бурю: и хулы, и хвалы. ... С жестокой беспощадностью, позволительной только искусству, автор романа всматривается в человека - в его интимных, низменных и высоких поступках и переживаниях.