Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература - [41]

Шрифт
Интервал

А если уж говорить о «вине» за написание «революционной» поэмы, то это трагедия интеллектуального максимализма Блока. Точнее, так. Блок настолько доверял музыкальной природе поэзии, настолько был в добровольном плену у собственного бессознательного, что никогда не поверял «алгеброй гармонию». И пресловутая «музыка революции», роднящая его с Шостаковичем, была услышана и передана Блоком так же без малейшего подобия интеллектуальной репрессивности, как и совершенно иная музыка в Стихах о Прекрасной Даме. Скажем к слову, что шабаш, устроенный вокруг «Двенадцати» оппонирующими сторонами, сопоставим в истории русской литературы только с остракизмом — и непомерной апологетикой — «Выбранных мест из переписки с друзьями». Гоголя Блок обожал, как мало кого из русских писателей, а драматизм литературной коллизии, в которой оказался Гоголь, некорректно сравнивать с Апокалипсисом 1918 года. Но мы и не сравниваем.

По поводу же «незрелости» и «невзрослости», никак и ничем не подтверждаемых ни стихами изумительно рано созревшего Блока, ни жизнью этого недостижимо ответственного, порядочного и, по общей оценке, правдивого до какой-то нравственной патологии человека, на ум приходит не столь давнее выступление двух стихотворцев. Речь велась (в разных изданиях, но в унисон) о «незрелости» поэтического антипода Блока (и мистического близнеца по судьбе) — Николая Гумилева. Единственная претензия, которую можно предъявить отважным аналитикам, состоит в невосприимчивости к комизму ситуации, в которую они себя загнали. Эти, как выражался Герцен, «сорокалетние парни», разумеется, не совершили (да по историческим условиям и не имели возможности совершить) ни одного поступка даже на интимном, не то что на гражданском, уровне, сколько-нибудь соотносимого с любым поступком Гумилева, — о его смертном подвиге и качестве его поэзии умолчим из простого целомудрия. К моему удивлению недавно такую же претензию предъявил великому поэту С. Рассадин. К чему отнести иллюзию почтенного литературоведа, ума не приложу. Не к тому же, что погибший в 35 лет Гумилев, которого называли учителем и которому посвятили сонм стихов почти все классики «серебряного» века, невольно годится Рассадину в сыновья? Или серьезного исследователя ввели в заблуждение многочисленный умиления влюбленных в Гумилева дам и свойство всякой влюбленности такого рода — «усыновлять» объект, сублимируя материнством сексуальную неудачу?

Аналогия поражающих Воителя и Учителя Гумилева в правах взрослости «аналитиков» с мемуаристами-блоковедами представляется вполне уместной. Закрытость, недоступность Блока для каждого из вспоминателей и полная и вполне инфантильная неготовность признать это откликается поэту по принципу «сам дурак», увы, непременной принадлежности вторичного продукта словесности, каковыми являются критика и мемуары. При столь очевидной слабости коллективного «прокурора» аргументы «защиты», прямо скажем, могли бы быть и посильнее. Но, во-первых, они роковым образом все связаны со смертью Блока, как будто неотступно преследующий его поэтический мотив, наконец совпавший с физическим уходом, оказался в качестве исполненного желания единственным позитивом жизни поэта, во-вторых, и эту аргументацию снова легко свести к цитате, пусть и из равного Блоку по таланту Владислава Ходасевича: «…поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем: жизнь потеряла смысл». Это — всего лишь перифраза из «Дневника писателя» Достоевского, когда в главе «Два самоубийства» он исследует мотивы гибели дочери Герцена. Сам Блок в комментариях к «Возмездию» выглядит ярче — и правдивей: «Все так ужасно, что личная гибель, зарывание своей души в землю есть право каждого». Многих трепетных неофитов покоробит фактическое оправдание медленного самоубийства. Обстоятельства же реальной смерти Блока и причины, приведшие к ней, во многом остаются точно такою непостижной загадкой, как и его жизнь. Здесь снова просится в строку аналогия с Гоголем, умершим так и непонятно от чего, ибо его всем известный отказ от пищи являлся, безусловно, лишь следствием не установленного заболевания.

Фраза того же Ходасевича: «Он умер от смерти», — давно стала расхожим метафорическим «диагнозом» Блока. Диагноз собственно медицинский установлен не так уж и давно М. Щербой и Л. Батуриной — соответственно доктором и кандидатом медицинских наук: подострый септический эндокардит. На доступном языке это означает «воспаление сердца», имеющее инфекционное происхождение. Инфекция же, возбуждающая болезнь, то бишь микроб, заводится во рту — деснах, зубах, верхних дыхательных путях. Жалобами на больные десны заполнены многостраничные дневники Блока. Сначала он именует недуг «цингой» (получить гулаговскую авитаминозную хворь в изобильном 1911 году надо было ухитриться!), затем с подачи врачей переименовывает его в «гингивит» (таким заболеванием полости рта, по некоторым версиям, страдал Лермонтов). Так или иначе, речь идет о хроническом воспалении десен, которое никого из служителей ведомства Эскулапа не навело на мысль о развивающейся болезни сердца. Но сопутствующие симптомы эндокардита описаны в обширной монографии еще в 1910 году.


Еще от автора Марина Владимировна Кудимова
Бустрофедон

Бустрофедон — это способ письма, при котором одна строчка пишется слева направо, другая — справа налево, потом опять слева направо, и так направление всё время чередуется. Воспоминания главной героини по имени Геля о детстве. Девочка умненькая, пытливая, видит многое, что хотели бы спрятать. По молодости воспринимает все легко, главными воспитателями становятся люди, живущие рядом, в одном дворе. Воспоминания похожи на письмо бустрофедоном, строчки льются плавно, но не понятно для посторонних, или невнимательных читателей.


Рекомендуем почитать
Тысячеликая мать. Этюды о матрилинейности и женских образах в мифологии

В настоящей монографии представлен ряд очерков, связанных общей идеей культурной диффузии ранних форм земледелия и животноводства, социальной организации и идеологии. Книга основана на обширных этнографических, археологических, фольклорных и лингвистических материалах. Используются также данные молекулярной генетики и палеоантропологии. Теоретическая позиция автора и способы его рассуждений весьма оригинальны, а изложение отличается живостью, прямотой и доходчивостью. Книга будет интересна как специалистам – антропологам, этнологам, историкам, фольклористам и лингвистам, так и широкому кругу читателей, интересующихся древнейшим прошлым человечества и культурой бесписьменных, безгосударственных обществ.


Наука Ренессанса. Триумфальные открытия и достижения естествознания времен Парацельса и Галилея. 1450–1630

Известный историк науки из университета Индианы Мари Боас Холл в своем исследовании дает общий обзор научной мысли с середины XV до середины XVII века. Этот период – особенная стадия в истории науки, время кардинальных и удивительно последовательных перемен. Речь в книге пойдет об астрономической революции Коперника, анатомических работах Везалия и его современников, о развитии химической медицины и деятельности врача и алхимика Парацельса. Стремление понять происходящее в природе в дальнейшем вылилось в изучение Гарвеем кровеносной системы человека, в разнообразные исследования Кеплера, блестящие открытия Галилея и многие другие идеи эпохи Ренессанса, ставшие величайшими научно-техническими и интеллектуальными достижениями и отметившими начало новой эры научной мысли, что отражено и в академическом справочном аппарате издания.


Валькирии. Женщины в мире викингов

Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.


Санкт-Петербург и русский двор, 1703–1761

Основание и социокультурное развитие Санкт-Петербурга отразило кардинальные черты истории России XVIII века. Петербург рассматривается автором как сознательная попытка создать полигон для социальных и культурных преобразований России. Новая резиденция двора функционировала как сцена, на которой нововведения опробовались на практике и демонстрировались. Книга представляет собой описание разных сторон имперской придворной культуры и ежедневной жизни в городе, который был призван стать не только столицей империи, но и «окном в Европу».


Русский всадник в парадигме власти

«Медный всадник», «Витязь на распутье», «Птица-тройка» — эти образы занимают центральное место в русской национальной мифологии. Монография Бэллы Шапиро показывает, как в отечественной культуре формировался и функционировал образ всадника. Первоначально святые защитники отечества изображались пешими; переход к конным изображениям хронологически совпадает со временем, когда на Руси складывается всадническая культура. Она породила обширную иконографию: святые воины-покровители сменили одеяния и крест мучеников на доспехи, оружие и коня.


Топологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе

Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .