Один бог ведает, что было внутри у Караулова, когда он вышел на сцену в мишурном и полинявшем мундире французского генерала, загримированный на манер оперного гугенота[13], и начал свою роль!.. Было бы больше чем несправедливостью обвинять его теперь, что он вел первые три акта мелодрамы как заурядный кожаный актер. У Караулова на душе была своя сильнейшая мелодрама и, разумеется, ему мало было заботы до коварного графа, передавшегося на сторону Бурбонов. О, пусть бы он передался на сторону самого черта — лишь бы не тянул та монологов и скорей кончал пьесу!..
В предпоследней картине у Караулова была совсем коротенькая сцена у постели умирающей дочери: генерал входит и хочет видеть умирающую, а доктор всеми силами старается удалить несчастного старика. Готовясь к ней, Караулов внутренне ликовал, что спектакль близится к концу… Но когда он вышел на сцену и увидал глубине алькова маленькую, худенькую актрису, неподвижно лежавшую в постели с лицом покойницы, — с ним произошло что-то необычайное… Сколько раз, кажется, он видал на сцене набеленных умирающих героинь и ни когда не чувствовал к ним ничего, кроме брезгливости. Теперь же сходство положений внезапно осветило ему драму во всей ее потрясающей правде… Все, начиная, от полинявшей драпировки алькова до олеографии в позолоченной раме на стене, как нарочно, переносило его от поддельной театральной обстановки на берега реки Пряжки, к настоящему человеческому страданию…
Караулов весь точно переродился… Мучительное сознание собственного несчастия, глухое озлобление на равнодушно любопытствующую толпу зрителей, наконец, какая-то мстительно-радостная жажда перелить свою скорбь в живое слово и заставить страдать нестрадающих — все это вместе неведомой, творчески страстной волной хлынуло в его содрогнувшуюся душу…
— Генерал, уходите… ее нельзя видеть! — говорит доктор, отстраняя его от дочери.
— Один только поцелуй, доктор… один поцелуй!.. — упрашивает старый генерал и беспомощно цепляется за его рукав.
Клубный бутафор, игравший роль доктора, невольно поднял глаза на Караулова… и не узнал прежнего кожаного актера… Глаза его умоляюще слезились, голос дрожал, как жалоба ребенка, вся фигура как-то жалко сгорбилась, как у человека, вконец убитого горем. Шатаясь, он подходит к кровати и целует дочь.
— О, холодна, холодна! — вырывается у него болезненным всхлипом, и, опустившись в кресло рядом, он заливается слезами…
Апатичная клубная публика теперь вся встрепенулась, как один человек, и притаила дыхание. Клубный завсегдатай, сидевший в первом ряду и не любивший ничего серьезного, неприязненно хрюкнул… В задних рядах, переполненных более непосредственными натурами, послышалось сочувственное сморканье…
Театральный доктор вновь старается увести «генерала», но тот, как помешанный, идет не в ту дверь, куда следует.
— Не туда, генерал, не туда!
— Ах, доктор, я совсем потерял голову! — потерянно лепечет старик и, уходя, чуть-чуть поднимается на цыпочки и с каким-то удручающе-жалким, полудетским любопытством взглядывает через плечо доктора еще раз по направлению алькова…
Мороз пробежал по коже от этого взгляда у зрителей, проводивших исполнителя за кулисы с молчаливой тревогой; но спустя минуту стены клуба вздрогнули от бурных, исступленно-восторженных и единодушных рукоплесканий всей залы.
— Караулова! Караулова! Караулова!! — гремели десятки голосов.
И Караулов вышел на эту овацию — радостный, потрясенный и торжествующий, как человек, открыто высказавший наконец толпе свои затаенные чувства… За кулисами его встретил антрепренер и заключил в свои благодарные объятия… Около антрепренера суетилась со своими излияниями комическая старуха и какой-то малыш в дубленом тулупчике и с отмороженными щеками, робко лепетавший: «Барин… а барин? Я оттеле прислан!» Но неумолкавшие аплодисменты заглушили этот детский лепет, и Караулов поспешил выйти на сцену вторично… Он находился теперь как в чаду, и когда, низко откланявшись рукоплескавшей толпе, он стал спускаться вниз в уборную, то должен был схватиться за кулису, чтоб не упасть… Тут его опять нагнал замороженный малыш в дубленом тулупчике и настойчиво уцепился sa полы его генеральского мундира.
— Чего тебе? — огрызнулся Караулов, тщеславно предчувствовавший свой третий вызов…
— Авдотья Илышишна помирают!.. Так маменька наказали, как ежели ослобонитесь — чтобы сичас прийтить!!
Караулов так и закаменел на месте…
Но окаменение это продолжалось всего несколько секунд… Как полоумный, кинулся он в уборную, схватил пальто, шапку, свой вязаный шарф и, как был — в мундире французского генерала и пудреном парике — кинулся к выходу, через театральный коридор, забыв все на свете: и свой полубалаганный вид, и свой неслыханный успех, и то, что ему осталось доиграть целый акт, самый эффектный из всей пьесы.
— Караулова! Караулова! — гулко доносилось до его ушей, в то время как он пробирался с своим замороженным посланцем по полутемному коридору к театральному подъезду…
Опасения, впрочем, были преувеличены. Авдотья Ильинишна, благодаря заботам врача, была спасена и начала очень быстро поправляться. Но бедный Диодор Караулов!.. Попавший прямо с жару в своем наполеоновском мундире на двадцатиградусный мороз, он простудился, и простудился настолько жестоко, что уже всякие заботы врача, вылечившего сестру, оказались излишними, и осталась на долю старухи матери лишь одна забота — похоронить злополучного Дорю возможно лучше и благолепнее. Нечего делать — пришлось расстаться, наконец, с нежно лелеянной «Шведской принцессой», которая оказалась на поверку ничего не стоящей особой и оцененной за сорок рублей лишь благодаря старинной резной раме.