Кошмары - [14]
Ум у Грушеньки оставался первобытным, темным и суеверным, и иногда ночью, во время припадков удушья, Стахов будил ее и, когда припадок проходил, начинал ее пугать, как пугают детей, и наслаждался ее страхом.
Он приподымался вдруг на локте, дико глядел в темноту за окном и спрашивал:
— Что это?.. Кто это звонит?.. Слышишь звон?..
Грушенька бледнела.
— Это по мне... По мою душу!.. Иди, беги, чтоб перестали... Беги!..
Перепуганная насмерть, Грушенька подымалась, дрожа и, сама не зная для чего, делала шаг к двери.
Он схватывал ее за руку.
— Стой... Куда пошла?
И с ненавистью принимался глядеть на нее.
— Куда шла, блаженная? О чем думала, когда шла?
Слышала ты звон?
— Н-не...
— А коли «не», то к чему шла?.. Я, может, целый час лежал и все думал, чем бы тебя попугать... А ты сразу и пошла... Теперь уж вижу, что ты и впрямь в мою смерть веришь и ищешь ее!..
А через десять минут он уверял ее с вытаращенными глазами, что видит за окном что-то белое, что это смерть за ним пришла, и хрипло кричал, что он не хочет умирать, что нужно прогнать смерть, и щипал Грушеньку за то, что она не двигалась с места.
Он рисовал план ада и показывал ей там уголок, который ему отведут. Потом садился в угол постели и нахлобучивал себе подушку па голову.
— Я уже умер, — мрачно говорил он, — и смотрю на тебя теперь с того света!..
И кричал громовым голосом:
— Покайся, окаянная!
Грушенька дрожала.
Несмотря на то, что болезнь шла вперед гигантскими шагами, несмотря на то, что удушье мучило Стахова все сильнее, и он каждые полчаса требовал подушку с кислородом, во время коротеньких промежутков он мучился тем, что должен лежать, прикованный к постели, мучился своей бездеятельностыо, тоской и скукой, и придумывал все новые и новые жестокие забавы.
Раз он подозвал Грушеньку к постели и, глядя на нее мутно и без выражения, как ослепший, стал испуганно бормотать, беспомощно поводя по воздуху руками:
— Где ты, Грушенька?.. Я тебя не вижу!..
Он трогал руками ее лицо, больно мял щеки, нос, уши и все спрашивал:
— Где же ты?... Где ты?
Он впился отросшими ногтями ей в руку так, что у нее выступила кровь.
— Где же ты?..
В другой раз он сумрачно сказал ей:
— Ежели ты думаешь, что как я умру — так тебе настанет свобода, — не думай!.. Я, брат, тебя и потом не оставлю... Ни за что... Я уж придумал...
— Что? — пролепетала она, глядя на него во все глаза.
— Ходить к тебе буду! — весело и возбужденно сказал он.
— З-зачем?
— Душить!...
Она отступила, дрожа. Потом бледно усмехнулась.
— Мертвые не ходят!
— Не ходят, которые не хотят! — крикнул он злобно. — А я захочу и непременно так и будет!... В первую же ночь, сейчас же и приду!.. Так и жди!..
И когда он засыпал, она опускалась на колени, сжимала руками голову и шептала:
— Господи, прости мне... Господи, прости... Нет больше сил!...
И всматривалась в него, сонного, пристально всматривалась и видно было, что какая-то неясная еще, пугающая мысль шевелилась у нее, ширилась, росла, не давала ей покоя...
IV.
В течение всего дня дождь неслышно наполнял воздух туманной и холодной пылью, а к вечеру поднялся ветер и непогода усилилась. Очевидно, ветер налетал порывами; дождь с шумом обрушивался вдруг на стекла и видно было, как стекла сейчас же мутнели и покрывались широкими, чешуйчатыми полосами воды.
Стахов, дремавший, проснулся вдруг и сел в постели, весь в поту. Он не помнил, снилось ли ему что-нибудь и напугал ли его сон. Все тело его дрожало и страшный клубок, распирая и целиком захватывая горло, подступал все ближе, не давая доступа воздуху...
— Груша! — прошептал он...
В комнате стоял полусвет от маленькой керосиновой лампочки, горевшей в углу и прикрытой зеленой ширмочкой. Груша, нераздетая, спала около в кресле.
— Груша! — прошептал он снова и жадно стал ловить ртом воздух и от усилий, с которыми он это делал, слезы блестели на его выпученных глазах.
Грушенька проснулась.
— Подушку! — прохрипел он, — подушку... скорей!..
Со сна Грушенька смотрела, не понимая... Потом сонливость у нее исчезла и глаза у нее открылись, осмысленные, покорные и тихие, как всегда, по какие-то светлые и странные.
Подушка с кислородом лежала около нее.
Но она не посмотрела на подушку и стала неторопливо поправлять волосы.
— Подушку!..
— Сейчас, Василий Иваныч... вот я волосы поправлю!..
— П-подушку!..
Красным, гневным и изумленным стало его лицо.
— Сейчас, Василий Иваныч...
Несколько головных шпилек упало на пол и она наклонилась и стала их подбирать...
— Ничего... потерпите, Василий Иванович... Ничего...
Она взяла одну шпильку в рот и зажала зубами.
— Сколько я-то терпела!.. Двадцать лет!.. Двадцать ведь лет, Василий Иванович!.. Подумайте!.. Ничего...
потерпите!..
— Гр-руша!..
Он хрипел, и гнев его исчез, и выражение ужаса метнулось у него в глазах и застыло.
— Двадцать лет, Василий Иваныч, и хоть бы раз я против вас голос подняла!..
— З-задыхаюсь!..
— ...Как та собака, которую вы ремешком стегали... Ну, точь-в-точь, как вы тогда рассказывали!.. Дохнуть при вас не смела, глаз поднять... А сколько прочих мук я от вас приняла!.. Вспомните, Василий Иванович! Бога побойтесь!..
— П-подушку!..
У него уже не хватало голоса. Ртом, изогнувшимися пальцами он ловил воздух. Выпятились белки глаз и на них проступили тонкие, как волоски, красные жилки.