Колокол старел: звон его, некогда сильный и звучный, делался все тише, но все серебристее, мягче, добрей, как голос у поседевшего старца, привыкшего с юности к долгой постоянной молитве: вся медь в нем отзвучала, звучало теперь одно чистое серебро; и, наконец, замолк колокол, — замолчал, как седовласый старец, завершающий свой долгий молитвенный путь еще строжайшим подвигом молчания.
Во всем Темьяне только старый причетник Мокий Мефимонов и купец Крутоемов помнили, как в детские свои годы слыхивали они голос Воеводина колокола: мягкий, серебряный, старчески-молитвенный и ласковый.
— Нет теперь таких колоколов, — плакался среброкудрый причетник, — нет и не будет: жéсточь пошла в мире. Колокола ангельских голосов лишились: по-человечьи грубы стали — не благовестят, а зычут медным языком.
И соглашался с ним долгобородый Крутоемов:
— Зычут — и разглагольствуют, и празднословят. В иное время, прости Господи, не звон, а как бы лай колокольный слышится.
— Без благодати льют, без молитвы звонят: где тут ангельскому гласу быть?
Второй по старине колокол был Голодай.
Он был с трещиной, не велик, не звонок, лит без всяких украшений и без вязи. Голос у него и теперь, с трещиной, и прежде, без трещины, был горький, зябкий, натруженный.
Последний звонарь, Василий Дементьев, звал его иной раз, осердясь:
–У! кашлюн старый! Другие поют, а ты кашляешь, другим петь мешаешь.
Но и в самый красный звон, на Светлое Воскресенье, когда колоколам надо петь «веселие вечное», Василий Дементьев припускал в общий перезвон и хриплый старческий голос унылого Голодая.
В светлую Седмицу много охотников звонить на колокольне и спрашивают, бывало, старого звонаря:
— Зачем ты, Дементьич, голоса портишь Голодаем? Хрип в нем. Весь красный звон он подхрипывает.
Строго отвечал звонарь:
— Молоды вы. Без Голодая нельзя быть красну звону.
Но не всем говорил звонарь, почему нельзя. А нельзя потому, что Голодай охрипнул на народной великой беде, взошел на колокольню после великих трудов. Все колокола родились для звона на колокольне, а он один для утоления народной беды.
Темьяновскую область посетила беда. Зима была без снегу: хлеб вымерз, а весна перехватила жар у лета — и всходы, какие и были, все выжгла. На самого вешнего Николу был зной, да такой огненный, что народ говорил с горем:
«Отдал пророк Илья свой день Николе, да не отдал своей тучи грозовой»: не было дождя. Прогневался и Егорий-белоконец: не радел в это лето о скотине — был большой падеж на скот. К первому Спасу голод начался.
Темьян — весь в слободах, и слобожане все хлебопашцы. Окружил голод зеленым кольцом весь Темьян: только те, кто вокруг собора жили, не голодали: городничий, попы, казенные люди, купцы. Христа ради подавали луковку да горох: сперва по горстке, потом по полгорстке, потом по щепотке, потом по горошинке, а там и на соль перешли: подавали по крупинкам. Но пришло время — стали на нищий зов выносить христолюбцы под окно ковшик воды и, потупясь, винились:
— Не взыщи. Испей, Христа ради.
И пил прохожий, и благодарил:
— Спаси тебя, Христос.
И, бывало, вода ключевая осолялась в ковшике крупной слезой.
Соль слезная у всех была, а хлеба ни у кого не стало.
Стали темьянцы зазывать к себе попов и просить:
— Приготовь меня. Я умирать скоро буду. Доедаю последнюю горсть муки.
Поп шел, а его на дороге перехватывали в соседний дом:
— К нам к первым иди: там доедают, а мы доели. Готовь нас: помираем.
Попы ходили из дома в дом до ýстали.
Голод и болезни косили народ, как траву. На кладбищах некому было могилы копать: на Божьей ниве от всходов тесно — гуще урожайных колосьев поднялись березовые кресты.
В то старинное время объявился в Темьяне человек незнаемый — средовек, в чистом белом азяме, в сапогах; глаза карие, борода светлая, лицом бел. Ходил он по площадям, по переулкам, по домам, по кладбищам, и везде всем одно и то же говорил. Скажут ему: «Умирать пора, раб Божий», — а он — одно всем:
— Зачем умирать? Бог жить велел. Мы жить будем.
Городничий Федорчук взял его на расспрос и вызнавал старого: кто? да откуда? да зачем? Все было в порядке: человек вольный, по собственному паспорту, из мещан московских, по рыбному делу, подать уплочена, все чисто.
— Что же ты у меня в Темьяне будешь делать? — спросил городничий. — Ты народ смущаешь. У нас голод, беда. У нас тебе не место.
— Я и не буду в Темьяне, — человек отвечал. — Я беду с собой увезу.
— Как увезешь? Ты не Бог.
— С Богом и увезу.
Городничий расспрашивать не стал, погрозил пальцем и отрезал:
–Увезешь или нет, а сам себя увози. Не то — быть тебе в остроге.
На другое же утро выехал человек из Темьяна — выехал в кибитке: простая телега; полтелеги накрыто рогожей; под рогожей на перекладине подвешен малый колокол, совсем простой, веревка привешена к языку. А в кибитке, в глубине, один седок — Спасов образ.
Человек выехал на клячонке, перекрестился на все четыре стороны и ударил в колокол: повез Спаса-седока по русской земле.
Первый, кто встретился на дороге, шапку снял, заслышав его звон, и спросил человека:
— На колокол собираешь Спасов?
— Нет, — отвечал, — Спасу на голодный кус.