— Худо мне, Климентий Симонович, — сказал старик. — Видишь, ни к чему не пришел… Скверно свой век прожил… И, кажется, не подличал, не ловчил, никого локтями не распихивал. Ни в какое начальство не лез. Напротив, из норы, можно сказать, не высовывался. А Жене, жене моей, со мной было скучно, тошно, и ребята окрестили меня каменщиком и, видишь, бросили. Не знаю, у них самих выйдет что… Уже немолодые.
— Не выйдет, — сказал Клим.
— И у меня не вышло… Что за собачья жизнь? Все несчастны. Может, стоило уйти с тобой, всегда мальчишкой был?..
— Но-но… Не спеши. Старый, а торопишься. Скулишь и обижаешься, как дите, — загудел Клим. — Ну, назвали каменщиком — велика обида? А что было делать, если окромя тюрьмы ничего не строили? На полу, что ли, валяться? И что со мной не ушел — тоже хорошо. Человеку жить надо дома и помирать опять-таки не в гостях. Хотя и дома, и в гостях — к одному пристанем…
— К смерти с большой буквы да еще в разрядку? — обрадовался Челышев, потому что дядька как-то уж чересчур легко расправился с «каменщиком».
— Верно, — засмеялся Клим. — К СМЕРТИ И К БОГУ…
— Ты что, Климентий Симонович, вернулся в Церковь?
— Вернулся.
— А зачем? Не мог разве с Господом беседовать через фортку?
— Мог, да слабый я. Жизнь мою, Пашка, прожить — это не поле, а целое море перейти. Так что мне без Церкви все равно, что одному в плоскодонке по бурным волнам пускаться. А Церковь — Она, словно океанский пароход, где у каждого своя каюта.
— Разного класса? — усмехнулся Челышев.
— Все дерзишь? Старый, а не унимаешься?.. Ну, ошибся: не корабль, а большой плот, где уж в точности все равноприближены.
— Кроме тех, что с краю…
— Ох, прибери тебя лукавый! На краю плота всегда самые смелые, те, в ком веры больше.
— Вроде тебя, расстриги, что сорвался, а не потонул?
— А хоть бы и так… Отстал я, а все же воротился. Вот мне и рады. Блудный сын дороже неблудного.
— Значит, и меня примут? — спросил Павел Родионович.
— Не сомневайся. Там по доброте всех берут. Но ты, Пашка, не блудный. Ты просто дурень. Через фортку или с балкона разговаривать с Богом захотел. И то, когда в жилах зябкость образовалась и косточки гнуться перестали. Много вас, хитрых, в самом конце, за минуту до отбоя, воротиться спешат. Ответь, как на духу: от лени через фортку молиться решил или ноги до храма не донесут?
— И ноги… и неловко… С чего это вдруг напоследок прибегу? Стыдно.
— Стыдно — это хорошо. Христос с тобой, давай через фортку. А лучше бы — через кого из наших. Мы сами грешные и тебя, шкодливого, поймем. На общем плоту за тобой присмотрим.
«Наверное, Леокадия ему рассказала», — пугается старик.
— Не трясись, Пашка, Господь всемогущ и добр. Он тебя и всех тебе подобных распускает как бы на каникулы. Знает, что, как в школу первого сентября, прибежите.
— А нет — силой приведет?
— Да на кой Господу тебя тащить, если ты сам к Нему бежишь, хоть и через фортку.
— А что мне будет?.. Там смола у вас или что?..
— А ничего. Ничего не будет. Хватит с тебя. Настрадался. Теперь отдохнешь. Понял?
— Понял… — шепчет старик и просыпается.
Клима нет. В комнате пусто.
— Поблазнило… Подразнил — умрешь, мол, легко и просто… — сердится старик и обреченно глядит в окно, в белесый, почти парной туман, который обещает боль в затылке, жжение за грудиной и неутоленные муки все еще живой совести.
1974–1978 гг.