Каллиграф - [128]

Шрифт
Интервал

 – только потому, что там есть улицы, которые чуть-чуть изгибаются.

Сегодня, второго ноября, я буду ночевать в минималистском отеле чуть в стороне от Таймс-сквер, в районе Восьмой авеню. И что бы там ни думали персонал и другие гости, отель вовсе не был крутым – всего лишь минималистским. Минимальное пространство. Минимальный комфорт.

Сегодня я стал предметом обсуждения в городе. Точнее, мое имя было упомянуто в колонке сплетен в нескольких газетах. И вы правы: я чувствую себя лучше. Намного лучше. Была половина двенадцатого, и я наслаждался завтраком из двух яиц с помидорами. Похоже, на Манхеттене еще не изобрели ванну – что ж, я приму душ. А потом сяду за письменный стол и напишу письмо бабушке. У меня для нее приятный сюрприз. И я уверен, что она не станет возражать, если я попрактикуюсь в Anglicana Formata [125].


Полагаю, прошлой ночью в галерее «Руби» собралось не меньше четырех сотен людей – или около того. Шутка (если, конечно, это верное слово) состоит в том, что галерея находится на Авеню Б – то есть на Рю Би.[126] (Я знаю, знаю.) Это был переделанный склад, с типичной для Нью-Йорка неописуемой дверью – вы могли бы тысячу раз пройти мимо нее, и ваши ист-виллиджские кроссовки при этом даже не скрипнут. Водитель такси – как я убедился человек немногословный – никогда в жизни об этой галерее не слышал, и его это ничуть не удручало. Впрочем, он бросил через плечо:

– Целая толпа людей в дорогих пальто только что прошла вон по той улице, парень. Может, стоит поехать за ними?

Внутри галерея имела два уровня, на обоих – деревянные полы и нейтрального цвета стены. (Интересно, можно ли устроить выставку, целиком состоящую из интерьеров художественных галерей, какими они были на протяжении веков?) Меня вскользь проинформировали, что с точки зрения организации пространства галерея «Руби» была одной из лучших в мире. Если стены могут быть желанными, то это были те самые стены.

Я безнадежно пытался забыть о Карнеги-холле – о том, придет она или нет, – и о том, что я буду делать, если не придет. Вместо этого каждый раз, когда меня кому-то представляли, с должным вниманием относился к этим беседам, сосредоточившись на том, что Сол называл методом достижения успеха в делах без чрезмерно делового вида.

– В таких случаях, как этот, – говорил он, – никогда не знаешь, кто из собеседников способен надолго обеспечить тебя средствами к существованию. Так что лучше считать, что все, кого ты здесь встретишь, – просто чековые книжки, которые мечтают, чтобы их открыли.

Около девяти те, кого Сол назвал самыми усердными болтунами Восточного побережья (а надо сказать, что мало кто имел с ними дело чаще, чем Сол), начали собираться в главном зале – длинном помещении с высоким потолком, по периметру окаймленным светильниками, и небольшим балконом в дальнем конце. Они ждали, что скажет устроитель вечера, Гас Уэсли, человек на миллиард долларов.

Сол, конечно, солгал: слава Богу, выставка не была целиком посвящена моим работам. Нас было четверо. Основная идея заключалась в том, что мы – современные художники, которые отказываются следовать модным направлениям современного искусства. Трое других – Кэнди, Эзра и Фред Донохью (он не позволял называть его никак иначе) – тоже стояли в длинном зале, загнанные в дальний конец вместе со мной, сбоку от радушного хозяина.

Тем временем Уэсли увлеченно общался с одним из своих помощников, интересуясь шампанским, («Убедись, что все готово, Генри») пожарным выходом («Дверь открывается только наружу, Генри, так что смотри, чтобы она не захлопнулась, когда будешь выходить, ясно?») и тем, сколько мест за его столиком зарезервировано («Должно быть, больше двадцати, Генри, я уже пригласил двадцать человек, только не говори, что там меньше мест, Генри, не говори мне…»).

Я наблюдал, как один из помощников низшего ранга разворачивал и устанавливал переносной пюпитр. Потом я снова обвел взглядом зал. Донн висел вдоль обеих длинных стен. Люди все еще стояли перед листами небольшими группами. Стихотворения казались мне странно отчужденными и далекими – они больше не были моими. Но отторжения не было, листы выглядели впечатляюще: суровая простота угольно-черных чернил на белом пергаменте, кроваво-красные инициалы, тонкие рамки из розового дерева. Кроме того, я в первый раз увидел, что есть своя неожиданная прелесть в том, что листы висят рядом, один за другим, и это воспринимается совершенно иначе, чем если рассматривать их по одному или даже перелистывать, как страницы книги. Листы со стихотворениями на стене воспринимались как единое повествование: более мощное, более благородное, более эффектное, более звучное, более постоянное, чем я мог вообразить.

И все же, я чувствовал себя особенным, когда стоял перед собранием рядом с тремя другими художниками. Каждый из них представил отдельную выставку в одном из залов наверху. Их работы были искусством в полном смысле слова – холст, масло. К тому же их картины продавались. Так что, хотя я чувствовал себя польщенным, мне было не очень ясно, почему Уэсли причислил стихи поэта, жившего четыреста лет назад, написанные в традиции, изобретенной около семи сотен лет назад, к произведениям современного искусства, как бы широко он ни понимал этот термин.