— Ну, погодите, сволочи! — в бессильной злобе грозил Глушаев. — Я вам пропишу, гады!..
— Да, да, — сказал Вовка, слизывая кровь с верхней губы. — Мы спасем тебя, а потом ты нам пропишешь… Подымай!..
Я смутно помню этот последний рывок. Мы оставили дорожку и двинулись к вышке напрямик, через поле, и метелки травы, словно теплые волны, омывали усталые ноги. И мы падали, когда Глушаев, изловчившись, пинал Вовку ногой в спину. А потом он перестал драться, потому что, падая, мы роняли носилки.
Со мной творилось что-то непонятное. Солнце палило нещадно, выжигало мозг сквозь полуприкрытые глаза, и вдруг странным вздрогом кожу пронизывал морозный ожог, и мне мерещились льды и снег до одурения явственно — спал я, что ли, на ходу?..
Не знаю, как я дошел, почему дошел, откуда взялись силы. У подножия толстых, серых, источенных жуками опор вышки мы опустили на землю носилки с Глушаевым. Нагнувшись, Вовка освободил ему руки. Глушаев ничего не сказал, он давно уже замолчал, и зловещее молчание это было хуже всякой ругани и угроз, только мне почему-то стало безразлично, что он с нами сделает. Он развязал ремень на ноге, неторопливо вдел его в брюки. Ему некуда было спешить: нам не уйти от расплаты.
Затем он встал, потянулся, расправил тело и шагнул к Вовке. Тот стоял, прислонившись к опоре вышки, и улыбка, похожая на гримасу, застыла на его разбитом, в запекшейся крови лице, потном, измученном, обуглившемся, с синим натеком подглазья. Глушаев перевел свой примеривающийся, опасный взгляд на меня и вдруг сказал каким-то скучным голосом:
— Черт с вами, живите!
Так вот случилось, что брошенный спутниками на верную и мучительную смерть метеоролог Фин Мальмгрен был спасен московским школьником Большим Вовкой.