— Салют, Чокырлие!
Достал пачку папирос, щелчком выбил парочку, и у Чокырлие что-то холодное проскочило мимо печени. Фома Фомич похвалил и его самого, и его ореховый стол, а потом, когда остались с глазу на глаз, сделал первый намек:
— Послушай, мне нужен гусачок… У меня есть дома один, но ему скучно. Как ты думаешь?
Чокырлие залился румянцем, как красная девица, но не понял намека. Фома Фомич собрался было яснее изложить суть вопроса, но Чокырлие позвал каких-то людей распутать одно дело — было оно старое и до того запутанное, что Фома Фомич в конце концов пошел слоняться по селу, размышляя о суете сует и ее корнях. Тут его остановил Артамон, местный активист, и спросил, может ли он один на один сказать ему два слова. Это можно было, и Артимон вздохнул в виде предисловия. Потом сказал, что дела вообще-то ничего, да вот впал Чокырлие в неслыханный пессимизм… На прошлой неделе гулял на крестинах, а возвращаясь, распевал по селу:
И ничего меня не ждет,
Кроме сырой могилы…
Но этой песни ему не хватило до дому, и он завел другую, еще хуже слов Артимон не помнит, а звучала она примерно так…
Фома Фомич не стал слушать, как звучала вторая песня, снова пошел в правление и, войдя в кабинет, повернул ключ.
— Послушай, Чокырлие, чего это на тебя хандра напала? Председатель должен быть жизнерадостный, как жених после свадьбы, а ты, как баба, ходишь по селу, о сырых могилах распеваешь…
Чокырлие залился румянцем, почесал правый висок, потом левый.
— Видите ли, человек остается человеком, а песню, конечно, не следовало петь, хотя, в сущности…
Фоме Фомичу некогда было следить за ходом мыслей Чокырлие. Он встал, закурил. Видя, что он собирается уходить, Чокырлие намекнул:
— Если можно, пусть этот случай останется между нами…
Фома Фомич не понял намека. На пороге, однако, помедлил чуточку.
— Так с гусачком, говоришь, не выйдет?
— Как не выйдет!
Позвал Параскицу, заведующую фермой, и немного спустя Фома Фомич уже возвращался в райцентр с пакетом под мышкой. Когда Фома Фомич перекладывал его из одной руки в другую, пакет радовался: га-га-га!
Отделался Чокырлие легким испугом. Обошлась ему грустная песня в гусачка, но ведь это не так уж много. Осталось вернуть папиросу, ну да ладно, при случае отдаст… И вдруг заметил на скамеечке в углу Параскицу сидит и сучит бахрому платка.
— В чем дело?
— У меня к тебе разговор, баде Некулай… Если возможно… Надобно мне цветной капустки — килограмм так не больше ста…
Чокырлие смеется. У этой женщины губа не дура. Только успел колхоз достать несколько мешков цветной капусты, а она уж тут как тут… Не нашел, что ответить, — впрочем, и не очень искал, просто вынул ключ и начал запирать стол.
— Вот, баде Некулай, ты уже и серчаешь… А я ведь не серчала, когда велел ты принести гусачка. Лопнуть мне на месте, если хоть кому сказала.
Чокырлие пожелтел.
«Уж эта растрезвонит по селу…»
Пришлось написать записку Прикоки, бригадиру огородников. Женщина остается женщиной. Ни за что не угадаешь, какая блажь на нее найдет…
Параскица оставила в покое бахрому платка и ушла с бумажкой, но на другой день чуть свет Прикоки пришел в правление, чтобы внимательно прочесть новый плакат о выращивании кроликов.
— Чего это спозаранку взялся за чтение?
— С горя читаю, баде Некулай. Жена хворает…
Прикоки не мог сказать, чем болеет его жена, потому что и врачи пока не определили. Но хворь у нее жуткая, и тает она как свечка, а жаль — ведь трое детей… Хорошо, если б кто поговорил с Икимашем. Пусть допишет ей штук двадцать трудодней, а то изводят ее бабы со всей околицы, болтают всякую напраслину…
Чокырлие был глух. Перебирает бумаги на столе. Прикоки вернулся к кроликам, но на сей раз быстро дочитал.
— Баде Некулай! Может, поговоришь с Икимашем насчет трудодней? Люди, если они понимающие, всегда столкуются. Вот взять меня — душа болела, когда отдавал капусту. А ведь доставал ее этими руками…
Он показал свои руки. Показывал их еще два раза, а когда в четвертый вынул из карманов, Чокырлие послал за Икимашем.
В тот же вечер, только собрался Чокырлие домой, на пороге вырос Икимаш.
— А, здорово, кум! Как поживаешь?
И, не дожидаясь, что скажет Чокырлие о своем житье, стал сам рассказывать:
— Гость у меня. Приехал шурин из города, с семьей, жить будет тут. Вот голова — умеет расписываться на десяти языках! Так как бы получить в колхозе хоть три улья?.. Может, в виде премии?.. Страсть как он пчелок любит. Ему бы дома немного попрактиковаться — и стал бы пасечником хоть куда.
Чокырлие посинел, но просьбу об ульях словно не слышал. Икимаш не обиделся. Только на следующий день он пришел досказать то, что не успел накануне, а потом зашел растолковать все сначала… Никуда не денешься. Чокырлие велел позвать Згэрдишоарэ, пчеловода.
Но с того дня Згэрдишоарэ начал обхаживать Чокырлие, как шестнадцатилетнюю красотку, — то обласкает его взглядом, то нечаянно встретит на пути и, наконец, в подходящий момент вздохнул.
— Тяжко нам, интеллигентам, все имущество в чемодане, ни тебе дома, ни сада…
Домик, собственно говоря, он бы себе поставил, но пока вырастет сад… Может, Чокырлие замолвит словечко, чтобы ему дали уголок, какой ни есть, пусть яблони, пусть груши, — ведь и груши, в конце концов, имеют свой вкус.