Избранное - [25]
И снова стрелки часов убегают вперед, и снова она семидесятилетняя старуха, одна-одинешенька стоит посреди темной комнаты, и чудится ей, будто тем же неузнаваемым голосом Уркан просит: «Эй, Аника, отвори!»
«Ох-хо-хо! На ходу засыпаю и сны вижу, старость не радость!» — подумала она, лишь теперь только поняв, что, сама того не заметив, уснула, стоя с тарелкой сметаны в одной руке и с крынкой простокваши в другой.
Она торопливо вышла во двор: Уркан-то небось давно у ворот, стоит, удивляется, почему она не встречает, не помогает ему мешок с плеча снять.
Но нет, зря она беспокоилась. Уркан был еще далеко, почти на том же месте, что и прежде, когда она его впервые заприметила. Он беззаботно сидел на обочине и не думал подниматься.
«Какого черта он расселся посреди дороги? До дому осталось два шага!» — с досадой подумала старуха.
Поначалу, поджидая мужа, она, бывало, раз по сто выбегала из дому, места себе найти не могла, а завидев издали, бежала за ворота и дальше по дороге, как чумная бежала, но мало-помалу привыкла, до того привыкла, что научилась до минутки рассчитывать время и подходить к воротам в самый раз, когда Уркан к ним подходит, помогала ему снять мешки с плеча, вводила в дом… Но сейчас она почему-то опять разволновалась, как бывало в те далекие времена, хотя тревожиться было не с чего… Старуха приставила ладонь ко лбу и снова посмотрела вдаль. Уркан все так же сидел у дороги, будто и не собирался идти домой. Старуху взяло зло: она нетерпеливо махнула ему рукой: иди, мол! Чего сидишь?
Старик заметил, что она ему машет, тяжело поднялся, так тяжело, будто на плече сто пудов нес, не меньше, и медленно поплелся домой. Урканиха вышла на дорогу его встречать.
— Ты что это, старый, посередь дороги уселся, на глазах у людей? Еще подумают, коробейник ты, — проворчала она.
Уркан ничего не ответил. Он остановился, опираясь обеими руками на палку, и зашатался, будто ноги его не держали.
— Что это с тобой?
Старик поднял руку, чтобы утереть пот со лба, палка в его руке дрогнула, и он чуть было не упал.
— Худо мне. Захворал я, — вымолвил он так тихо, что старуха скорей догадалась, чем услышала, что он сказал.
Она сняла у него со спины мешок, обхватила за плечи и повела к дому. Впервые за долгие годы она не замкнула дверь, не закрыла подушками окна, только швырнула мешок под кровать. Она хотела покормить старика, но он отказался даже от своей любимой простокваши, которую пил с удовольствием не только в такую жару, но и за пасхальным столом. Она помогла ему разуться, надела на него чистую рубаху и уложила в постель, пусть отлежится. Но старику не полегчало, а становилось все хуже и хуже, лицо у него раскраснелось от жара, а он все жаловался на холод. Урканиха прикрыла его тулупом, на ноги ему положила подушки. Все это она проделала быстро, по-молодому деловито, как бы понимая, что только так поможет человеку опамятоваться.
— Ты поспи, поспи. Пропотей как след, и хворь твою как рукой сымет, вот увидишь. Уж я-то знаю. Напился небось вспотевший холодной водицы?
Но старику не верилось, что ему полегчает.
— Горю весь… думал, до дому не дотащусь, — простонал он.
Вечером, вернувшись с поля, к старикам наведался Симион, сын, ему уже тоже было лет за сорок. От жары его постолы из свиной кожи загнулись носками вверх, стали тверже железа; холщовые белые штаны на нем, какие обычно носят летом все крестьяне в Кымпии, были перехвачены под коленками соломенным жгутом. Левая рука от плеча была у него обвязана тряпкой, чтобы не порезаться о колосья и рубаху не порвать.
Симион был среднего роста, с почернелым от солнца лицом, изрезанным глубокими морщинами; лишь по сверкающим яркой голубизной глазам можно было догадаться, что когда-то был он парень хоть куда.
За последние пять лет он неожиданно постарел. В плохую погоду тяжело дышал, задыхался, мучила его астма.
Симион вошел не здороваясь.
Старики жили в старой, скособоченной и наполовину ушедшей в землю развалюхе, крытой камышом, долгое время эта халупа пустовала, пока наконец не обрела жильцов. В домишке была всего одна комната с двумя подслеповатыми окошками, такими крошечными, что не всякий храбрец отважился бы просунуть в них голову. Четверть комнаты занимала большая изразцовая печь, сразу за дверью стояла кровать с горой подушек и одеял, хотя старик всю свою жизнь проспал на полу, подкладывая под голову котомку или какую-нибудь ветошь, и лишь по праздникам спал на подушке. Между кроватью и печью громоздилась целая гора кочерыжек, хвороста, кизяка — словом, мусора, каким за неимением дров приходится топить бедным крестьянам Кымпии; посреди комнаты высился стол, изгнанный из большого дома Симионом и Лудовикой и нашедший приют здесь; одна ножка у стола обломилась, и под нее для равновесия подложили кирпич, чтобы стол не шатался. Сквозь обвалившуюся штукатурку на стенах проглядывали толстые потрескавшиеся бревна. В дальнем углу комнаты висела большая икона, на которой двое святых корявыми, как ветки дуба, руками держали махонькую церквушку. Головы у святых были круглые, рты большие, как у прожорливых мужиков. Внизу иконы, в ногах святых, виднелась выведенная каракулями надпись, точно писали ее пальцем, окунутым в чернила: «Апостолы Петр и Павел».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.