История одного путешествия - [5]

Шрифт
Интервал

Безобразные одноэтажные здания казармы, где нас разместили, широким четырехугольником закрывали внутренний, грубо вымощенный двор. В последний раз их белили, вероятно, еще до войны… Облупившаяся местами штукатурка обнажила красный кирпич. Многие здания были пусты, они угрюмо оскалились выбитыми окнами. Во все стороны торчали острые зубья стекол, и сломанные рамы уныло раскачивал северный ветер. Посредине одного из дворов лежала огромная куча мусора — железного лома, камней, известки. На плоских камнях, оставшихся лежать посредине двора со времени последнего ремонта, сидели французские солдаты. На всех были грязные, давно потерявшие свой первоначальный цвет рабочие штаны. Один из них, в форменной голубой шинели, накинутой на одно плечо, при виде нашей группы весело закричал:

— Voila encore des russes!

Из низеньких и необыкновенно узких дверей, над которыми были выведены полукругом черные корявые буквы: «La cantine», доносилось пение. Очень высокие, прекрасный тенор с оперным размахом — только на самых высоких нотах прорывалась пьяная хрипотца — разливался, стонал, упивался собственной своей полнотою:


Мимо палаццо и лоджий,
Мимо пьяцетт и колонн
Плыли с тобою. О боже,
Дивный приснился нам сон.

— Это Санников, — сказал мне Федя Мятлев. — Опять пьян. Верно, французы напаивают его за голос.

В эту минуту Санников появился в дверях кантины, окруженный солдатами в голубых шинелях. Расстегнутая гимнастерка обнажала смуглую шею, черное цыганское лицо было полно упоения, он ничего не видел перед собою. Вероятно, слова, которые произносил Санников, были ему непонятны, по он повторял их с особенным удовольствием, — чем необыкновеннее слово, тем прекраснее оно ему казалось: его подвижной, гуттаперчевый рот, оттененный жиденькими усами, с особенным вкусом, округляя, выбрасывал взлетавшее, как воздушный шар, слово «баркарола».

Наконец он увидел нас. Пенье оборвалось на самой высокой, на самой непостижимой ноте, и прямо оттуда, с вершины нежнейшего «ля», обрушилась на наши ряды невообразимая матерщина. Его лицо, еще несколько секунд тому назад сиявшее мечтательным упоением, вдруг стало неподдельно веселым и озорным, блестящие глаза заметались по шеренге, отыскивая лица друзей. Ряды смешались. Открылись двери соседней казармы, на двор выкатился короткий, поперек себя шире, круглолицый унтер в новеньких, ослепительных крагах, за ним беспорядочной толпой русские солдаты. В первый момент встречи ничего нельзя было понять — в воздухе стояли сплошные, не разбавленные ни одним цензурным словом, крепкие ругательства. Это были уже не просто трехэтажные объяснения в любви, а целые дома, улицы, гигантские города, состоявшие из сплошных небоскребов. Тон их был восторженный и радостный, — иными словами эту радость нельзя было высказать. За весь первый день моего пребывания в казарме я так и не услышал ни одной пристойной фразы. Ругались все, ругались на все лады, всеми мыслимыми и немыслимыми словосочетаниями. Впоследствии, когда я привык к этому чудовищному фейерверку, я уже мог почти безошибочно по набору ругательств, по способу их произношения определить характер человека: тяжелодумы вроде нашего унтера Пискарева ругались коротко, грубо; забияки и весельчаки — такими были Вялов и Санников — ругались длинно, с виртуозными, неожиданными оборотами и сравнениями; равнодушные, как мой сосед по койке, флегматичный Горяинов, произносили ругательства спокойно, без волнения, ибо так нм было легче всего выразить мысль, которая на обыкновенном языке потребовала бы длинного объяснения и ненужного напряжения ума.

Через несколько часов все были пьяны: еще оставались не пропитые по дороге прогонные деньги. В этом вое пьяных голосов я совсем растерялся. Вялов ходил на четвереньках и глухо завывал, изображая пароход, фон Штат спал на полу, поперек прохода между койками, охрипший Санников продолжал петь:


Мимо пьянцетты и ложи,
Мимо колоц и колонн…

Спутался и снова начинал от печки:


Мимо колонн и палец…


Вечером все, кто еще не уснул или кто уже держался на ногах, отправились в город, застревая в первых же публичных домах, плотным кольцом окружавших казармы.


В Оранже я ощутил огромное и неожиданное одиночетво — солдаты, олонецкие и архангельские мужики, сторонились меня, вольнопера. Я был для них иностранцем, человеком совершенно чужого и враждебного мира, воплощением социальной несправедливости и классового неравенства. Я чувствовал не только отчужденность, но даже презрение: презирали мои слабые попытки ругаться, мое неумение пить, мои шелковые носки, кстати, случайно мне подаренные и в нашей обшарпанной казарме действительно оказавшиеся не к месту. Это презрение меня нисколько не оскорбляло, но мне было досадно, что я не мог понять его истинной причины, ибо и носки, и неуменье ругаться были только предлогами. Лишь впоследствии я догадался, что презрением солдаты защищали самих себя от предполагавшегося во мне зазнайства и чванства: они были уверены, что раз я кончил гимназию, то считаю себя лучше и умнее их. Сколько раз мне приходилось натыкаться на презрение к «билигенту», к человеку, думающему, что он знает жизнь только потому, что прочел несколько тысяч книг. В конце концов я понял, что лишь время сможет уничтожить разделяющий нас ров — все попытки разом перескочить его приводили к неудаче; к презрению присоединялось недоверие: примазывается, значит, задумал какую-то пакость или, в лучшем случае) ищет выгоды для себя. Мое одиночество было тем сильнее, что вольноопределяющиеся, оказавшиеся в нашей группе, были совершенно бесцветны — фон Шатт с его Игорем Северянином был еще звездою.


Еще от автора Вадим Леонидович Андреев
Детство

В этой книге старший сын известного русского писателя Леонида Андреева, Вадим Леонидович, рассказывает о своем детстве и о своем отце. Автор начинает свои воспоминания с 1907 года и кончает 1919 годом, когда Л. Н. Андреев скончался. Воспоминания вносят денные штрихи в характеристику Леонида Андреева, воссоздают психологический портрет писателя, воспроизводят его отношение к современникам.Автору удалось правдиво обрисовать исторический фон, передать умонастроение русской художественной интеллигенции в канун и в период Великой Октябрьской революции.


Стихотворения и поэмы. Т. I

В настоящем издании наиболее полно представлено поэтическое наследие Вадима Леонидовича Андреева (1902–1976) — поэта и прозаика «первой волны» русской эмиграции.В первый том вошли четыре книги стихов Вадима Андреева, вышедших при его жизни, а также поэтические произведения автора, опубликованные при его жизни в периодических и непериодических изданиях, но не включавшиеся им в вышедшие сборники.


Стихотворения и поэмы. Т. II

В настоящем издании наиболее полно представлено поэтическое наследие Вадима Леонидовича Андреева (1902–1976) — поэта и прозаика «первой волны» русской эмиграции.Во второй том вошли стихи, не публиковавшиеся при жизни автора. В основу тома положены авторские машинописные сборники стихов, сохранившиеся в архиве Вадима Андреева (Русский Архив в Лидсе, Великобритания).


Дикое поле

Роман «Дикое поле» принадлежит перу Вадима Андреева, уже известного читателям по мемуарной повести «Детство», посвященной его отцу — писателю Леониду Андрееву.В годы, когда Франция была оккупирована немецкими фашистами, Вадим Леонидович Андреев жил на острове Олерон, участвовал во французском Сопротивлении. Написанный на материале событий того времени роман «Дикое поле», разумеется, не представляет собой документальной хроники этих событий; герои романа — собирательные образы, воплотившие в себе черты различных участников Сопротивления, товарищей автора по борьбе, завершившейся двадцать лет назад освобождением Франции от гитлеровских оккупантов.


Рекомендуем почитать
Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному

«Пазл Горенштейна», который собрал для нас Юрий Векслер, отвечает на многие вопросы о «Достоевском XX века» и оставляет мучительное желание читать Горенштейна и о Горенштейне еще. В этой книге впервые в России публикуются документы, связанные с творческими отношениями Горенштейна и Андрея Тарковского, полемика с Григорием Померанцем и несколько эссе, статьи Ефима Эткинда и других авторов, интервью Джону Глэду, Виктору Ерофееву и т.д. Кроме того, в книгу включены воспоминания самого Фридриха Горенштейна, а также мемуары Андрея Кончаловского, Марка Розовского, Паолы Волковой и многих других.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.


Адмирал Канарис — «Железный» адмирал

Абвер, «третий рейх», армейская разведка… Что скрывается за этими понятиями: отлаженный механизм уничтожения? Безотказно четкая структура? Железная дисциплина? Мировое господство? Страх? Книга о «хитром лисе», Канарисе, бессменном шефе абвера, — это неожиданно откровенный разговор о реальных людях, о психологии войны, об интригах и заговорах, покушениях и провалах в самом сердце Германии, за которыми стоял «железный» адмирал.


Значит, ураган. Егор Летов: опыт лирического исследования

Максим Семеляк — музыкальный журналист и один из множества людей, чья жизненная траектория навсегда поменялась под действием песен «Гражданской обороны», — должен был приступить к работе над книгой вместе с Егором Летовым в 2008 году. Планам помешала смерть главного героя. За прошедшие 13 лет Летов стал, как и хотел, фольклорным персонажем, разойдясь на цитаты, лозунги и мемы: на его наследие претендуют люди самых разных политических взглядов и личных убеждений, его поклонникам нет числа, как и интерпретациям его песен.


Осколки. Краткие заметки о жизни и кино

Начиная с довоенного детства и до наших дней — краткие зарисовки о жизни и творчестве кинорежиссера-постановщика Сергея Тарасова. Фрагменты воспоминаний — как осколки зеркала, в котором отразилась большая жизнь.


Николай Гаврилович Славянов

Николай Гаврилович Славянов вошел в историю русской науки и техники как изобретатель электрической дуговой сварки металлов. Основные положения электрической сварки, разработанные Славяновым в 1888–1890 годах прошлого столетия, не устарели и в наше время.


Воспоминания

Книга воспоминаний известного певца Беньямино Джильи (1890-1957) - итальянского тенора, одного из выдающихся мастеров бельканто.