Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля - [102]
Как бы ни были откровенны во многом прочем к нам – г-ну Чермаку и мне – наши квартиранты, о предстоящем подрыве Кремля они не сказали ни слова. Обычно по возвращении домой от стола они рассказывали все, о чем говорилось за столом, а так как их часто посещали высшие генералы, они разговаривали, даже если присутствовал кто-то из нас, так свободно, как будто от нас у них не было тайн. Особенно камердинер полковника Флао, старый голландец, рассказывал мне все, что узнал. Он страстно ненавидел Наполеона и не поминал его иначе как с руганью. От своего господина он постоянно получал по такому случаю укоры, но не брал это в голову; так как он приютил и прокормил полковника и его мать во время Террора во Франции, после того как отец – он был тогда голландским посланником в Париже[511] – был гильотинирован. Голландец любил полковника как сына и вел себя с ним как старый приятель, а не слуга[512]. У старика хватало и мудрости распускать свой язык только в присутствии своего господина. А когда я однажды сказал ему, что был в Голландии, очень уважаю эту нацию и нашел там многих благородных благодетелей, он стал считать меня за любезного земляка и, как имеют обыкновение пожилые люди, с удовольствием болтал со мной, рассказывая мне все, что слышал, и давал в моем присутствии изливаться свободно своей желчи по поводу Наполеона.
Когда он узнал о поражении Мюрата, он пришел ко мне с сияющими от счастья глазами и сказал: «Пойдемте-ка немедленно ко мне в комнату, опустошим бутылку старого доброго рейнвейнского» – у господина его было в избытке, но пить его он не любил. Когда я пришел, он чокнулся со мной и провозгласил: «За падение Наполеона!» Я испугался, потому что в такие времена, по пословице, и стены имеют уши. Но он продолжил: мы в совершенной безопасности. Тогда он поведал о поражении Мюрата и сказал: «Это только начало, дальше будет хуже».
Неосмотрительность заставила однажды и меня высказаться так, что мне это могло дорого обойтись в иной аудитории, – но полковник Флао лишь дружески посоветовал мне в будущем воздержаться от подобных высказываний. Я сказал однажды в обществе наших квартирантов в продолжение общего разговора: «Я видел французскую армию в Голландии при Дюмурье[513]детьми, как они шли тогда – одни пожилые старцы, много наглых бабенок, сражавшихся в общем строю, и безбородые юноши, едва сменившие детскую обувь, совсем босые и в драных штанах. – Затем на Рейне в 1795 г. юношами. В Москве же мужами – ибо едва ли возможно увидеть красивейшую армию, чем 80 000 человек гвардейцев, которые вошли в Москву, из которых каждый старый гвардеец мог бы служить моделью для Юпитера или Геркулеса, а каждый молодой гвардеец – для Ганимеда. Теперь мне остается лишь ожидать еще увидеть этих мужей старцами», – так, как я и увидал их в действительности позднее в возвратившихся пленных, а многие другие – умирающими старцами на Немане. Наполеон наверняка не простил бы мне этого прорицания, если бы оно дошло до его ушей. Наши же полковники смеялись и превратили все в шутку; лишь Флао по-дружески предостерег меня, чтобы я воздержался от подобных замечаний.
В четверг 13 октября[514] на рассвете наши полковники ушли, уже попрощавшись с нами накануне вечером. Полковник Кутейль велел еще своему слуге заплатить за 14 бутылей красного вина, которые он у меня взял, по 5 франков за каждую. Я не хотел брать эти деньги, потому что полковник сделал нам много добра, а по ночам повальных грабежей жертвовал и своим сном и много раз лично подвергал себя опасности. Но [слуга], славный малый Леонхард, ужасно обидевшись, спросил, хочу ли я подарить что-то его господину или могу предположить, что он оставит приказ его господина невыполненным? Я должен был взять деньги, и после того он очень любезно простился со мной.
Слуга полковника Бонгара был также добрый и тихий человек, он прислуживал нам, как если бы мы были родней его господина. Лишь у Ноайля был дурной малый – увы, немец из Берлина. Его хозяин любил его как своего сына, оставался слепым к его проделкам и злым выходкам и проявлял к нему терпение, превосходившее человеческое. Часами этот человек заставлял своего хозяина ждать стакан воды или его чая, и если бы я не ухаживал за ним во время поразившей его болезни, он должен был бы угаснуть. Когда хозяин посылал его из комнаты, Фриц тотчас устремлялся к картежному столу и оставлял господина одного и без помощи. Злодей сказал мне однажды: «Мой хозяин готов биться насмерть, что никто не любит его больше, чем я; потому что во всех сражениях я рядом с ним, или так близко, как только возможно. Но делаю я это лишь для того, чтобы немедленно узнать, если он будет убит или попадет в плен, и быстрей мчаться к экипажу, чтобы присвоить его деньги и драгоценности».
Сразу по уходе наших квартирантов ко мне пришел тот жандарм, которому я дал во вторник 3 сентября заплесневевший горошек, и упрашивал меня в сей же день покинуть Москву, не называя, однако, причин своих настоятельных просьб. Я представил ему всю невозможность покинуть г-на Чермака с его детьми, если я захочу уйти из Москвы – тем более, что мне неизвестны резоны для такого бегства. Он покинул меня очень огорченный. Около одиннадцати он пришел во 2-й раз и сказал мне, что поговорил со своим офицером и тот предоставит жене и детям г-на Чермака место на большой фуре. Он очень настаивал, чтобы я принял его сделанное из лучших побуждений предложение и был очень огорчен, почти безутешен, когда я остался при своем отказе. Наконец он пришел в третий раз после 3 часов пополудни снова, возобновил свои просьбы самым настойчивым образом; и когда он не
Венедикт Ерофеев (1938–1990), автор всем известных произведений «Москва – Петушки», «Записки психопата», «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» и других, сам становится главным действующим лицом повествования. В последние годы жизни судьба подарила ему, тогда уже неизлечимо больному, встречу с филологом и художником Натальей Шмельковой. Находясь постоянно рядом, она записывала все, что видела и слышала. В итоге получилась уникальная хроника событий, разговоров и самой ауры, которая окружала писателя. Со страниц дневника постоянно слышится афористичная, приправленная добрым юмором речь Венички и звучат голоса его друзей и родных.
Имя этого человека давно стало нарицательным. На протяжении вот уже двух тысячелетий меценатами называют тех людей, которые бескорыстно и щедро помогают талантливым поэтам, писателям, художникам, архитекторам, скульпторам, музыкантам. Благодаря их доброте и заботе создаются гениальные произведения литературы и искусства. Но, говоря о таких людях, мы чаще всего забываем о человеке, давшем им свое имя, — Гае Цильнии Меценате, жившем в Древнем Риме в I веке до н. э. и бывшем соратником императора Октавиана Августа и покровителем величайших римских поэтов Горация, Вергилия, Проперция.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Скрижали Завета сообщают о многом. Не сообщают о том, что Исайя Берлин в Фонтанном дому имел беседу с Анной Андреевной. Также не сообщают: Сэлинджер был аутистом. Нам бы так – «прочь этот мир». И башмаком о трибуну Никита Сергеевич стукал не напрасно – ведь душа болит. Вот и дошли до главного – болит душа. Болеет, следовательно, вырастает душа. Не сказать метастазами, но через Еврейское слово, сказанное Найманом, питерским евреем, московским выкрестом, космополитом, чем не Скрижали этого времени. Иных не написано.
Для фронтисписа использован дружеский шарж художника В. Корячкина. Автор выражает благодарность И. Н. Янушевской, без помощи которой не было бы этой книги.
В 1769 году из Кронштадта вокруг всей Европы в Восточное Средиземноморье отправились две эскадры Балтийского флота Российской империи. Эта экспедиция – первый военный поход России в Средиземном море – стала большой неожиданностью для Османской империи, вступившей в очередную русско-турецкую войну. Одной из эскадр командовал шотландец Джон Элфинстон (1722–1785), только что принятый на русскую службу в чине контр-адмирала. В 2003 году Библиотека Принстонского университета приобрела коллекцию бумаг Элфинстона и его сыновей, среди которых оказалось уникальное мемуарное свидетельство о событиях той экспедиции.
«Вы что-нибудь поняли из этого чертова дня? — Признаюсь, Сир, я ничего не разобрал. — Не Вы один, мой друг, утешьтесь…» Так говорил своему спутнику прусский король Фридрих II после баталии с российской армией при Цорндорфе (1758). «Самое странное сражение во всей новейшей истории войн» (Клаузевиц) венчало очередной год Семилетней войны (1756–1763). И вот в берлинском архиве случайно обнаруживаются около сотни писем офицеров Российско-императорской армии, перехваченных пруссаками после Цорндорфской битвы.
В составе многонациональной Великой армии, вторгшейся в 1812 году в Россию, был и молодой вюртембергский лейтенант Генрих Август Фосслер (1791-1848). Раненный в Бородинском сражении, он чудом выжил при катастрофическом отступлении Наполеона из Москвы. Затем Фосслер вновь попал в гущу военных событий, был захвачен казаками и почти год провел в плену в Чернигове. Все это время он вел дневник, на основе которого позже написал мемуары о своих злоключениях. До нашего времени дошли оба текста, что дает редкую для этой эпохи возможность сравнить непосредственное восприятие событий с их осмыслением и переработкой впоследствии.