«Истерический дискурс» Достоевского - [5]
В «Братьях Карамазовых» подход к феномену разнообразнее, чем в «Бесах», так как слово, вплетающееся в комментарий других участников дискурса, предоставляется самой медицине, а именно — физиологам. Хохлакова истолковывает истерику как серьезную болезнь. Пользуясь соответствующей лексикой, она сообщает: «истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила ужасная, страшная слабость, она легла, завела глазами и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе». Смешная фамилия доктора-немца («сердечная каморка») нисколько не смягчает произошедшее. Алеша «рассказывал ему [Ивану] об истерике, и о том, что она, кажется, теперь в беспамятстве и в бреду». Иван холодно комментирует: «От истерики впрочем никогда и никто не умирал. Да и пусть истерика. Бог женщине послал истерику любя». Саркастический комментарий Ивана воспроизводит при этом не только общий предрассудок эпохи, но и убеждение психологов в гендерной специфике неврозов. Истерические припадки в произведениях Достоевского совершаются всегда в случаях душевных потрясений, неслыханных переживаний, грозящихся катастроф и т. п. Женщины используют соответствующие припадки с тем, чтобы избежать ответственности и вместе с тем оказаться в центре общественного внимания. Театральный аспект подробно описанных инцидентов никак не затушевывается. В современных Достоевскому психологических теориях в описаниях истерики подчеркивались элементы притворства. У Достоевского притворство свойственно, однако, не только женщинам, но и мужчинам слабого характера. Из внутреннего монолога подпольного человека явствует, что его истерический припадок не совсем искренен: «но все-таки штука была в том, что истерика должна же была пройти… я начал помаленьку… но неудержимо ощущать, что ведь мне теперь неловко будет поднять голову и посмотреть» [Записки из подполья]. Тем не менее во взрывах души допускаются и мгновения крайнего отчаяния и скорби (Лизавета, Виргинский). Интересны наблюдения рассказчика в «Униженных и оскорбленных» по поводу истерики Нелли. С одной стороны, он подчеркивает театральный аспект истерического поведения женщин, с другой — настаивает на искренности эмоционального срыва и его тайных причин: «женщины… начинают плакать самыми искренними слезами, а самые чувствительные из них даже доходят до истерики. Дело очень простое и самое житейское и бывающее чаще всего, когда есть другая, чисто никому не известная печаль в сердце и которую хотелось бы, да нельзя никому высказать» [Униженные и оскорбленные: 254]. Устами своего рассказчика Достоевский формулирует в данном случае существенную для психоанализа идею. Истерика предстает симптомом неизвестной печали, т. е. «травмы» или «травматических переживаний» в терминологии Бройера и Фрейда [Freud 1896][6]. Хотя истерика перешагивает гендерные границы в произведениях Достоевского, на первый взгляд кажется, будто «настоящие» истерические припадки мучат преимущественно женщин, тогда как мужчины страдают эпилепсией или являются одержимыми фанатиками. Выясняется, впрочем, что это не совсем так. Эпилептическим припадкам подвержены как мужчины, так и женщины, но в последних случаях эпилепсия выступает эквивалентом истерии.
4
В отличие от истерии эпилепсия — болезнь, традиционно наделявшаяся возвышенно-духовными коннотациями (святая болезнь, morbus sacer). Припадками эпилепсии случались с выдающимися мужами — историческими и мифологическими героями, а симптоматика эпилепсии изучена лучше, нежели симптоматика истерии. Персонажам Достоевского свойственны симптомы, предшествующие эпилептическим припадкам, а именно моменты совершенной гармонии и экстатического счастья. Вместе с тем Достоевский никогда не упускает из виду отвратительную телесную сторону падучей болезни. Подробное описание психосоматического состояния эпилептика Мышкина вскрывает замкнутую, непостижимую область душевных и физиологических переживаний и ощущений. Их протоколированная фиксация в стиле «внутреннего отчета» посвящена всем стадиям эпилептического процесса: предчувствию и самоощущению страдающего, его мгновенно изменяющимся телесным и душевным восприятиям и в конце концов его парадоксальному обсуждению болезни после припадка в здоровом состоянии. Дискурс здесь не сводится к формулам и стереотипам (как иногда в случае истерики). Он построен так, что названия симптомов не взяты из медицинского и психологического словаря, т. е. они терминологически свободны. Таким образом развивается беспокойная, тревожная картина крайних переживаний одного индивида, его экстатических и унизительных опытов. Хотя самоописание субъективно, кажется возможным увидеть в нем авангардистскую трактовку болезни и тем самым установить его объективное значение. Об этом же, как кажется, свидетельствует и фрейдовское толкование эпилепсии на примере «Братьев Карамазовых» ([Фрейд 1969]; написано в 1928 году).
Размышления Мышкина о своей болезни мы узнаем из пересказа рассказчика: «он задумался между прочим о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень почти пред самым припадком… когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его». После припадка он «дошел до чрезвычайно парадоксального вывода: что же в том, что это болезнь… что это напряжение ненормальное, если самый результат… оказывается в высшей степени гармонией, красотой?» [Идиот]. В следующем абзаце повествователь как будто принимает точку зрения (постороннего) наблюдателя, присутствующего при припадке эпилепсии.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».