Исследования одной собаки - [8]
Я отыскивал себе укромное местечко в каких-нибудь отдаленных кустах, куда бы не долетали до меня ни разговоры о еде, ни чавканье, ни похрустывание разгрызаемых костей и, наевшись напоследок до отвала, залегал там. Глаза я намерен был держать все время закрытыми; покуда не придет еда, да будет непрерывная ночь для меня, пусть проходят дни и недели. При этом, однако, что значительно усложняло мне жизнь, я запрещал себе спать или дозволял спать очень немного, ибо я должен был не только призывать еду денно и нощно, но и постоянно быть готовым к ее явлению, хотя, с другой стороны, сон был вещью желательной, ибо с ним я мог бы голодать значительно дольше, чем без него. Исходя из этих соображений, я решил аккуратно поделить бремя на отрезки и спать часто, но всякий раз короткое время. Я достигал этого благодаря тому, что, отходя ко сну, укладывал голову на слабенькую ветку, и она вскоре ломалась и тем самым будила меня. Так я и лежал – спал или бодрствовал, мечтал или что-нибудь тихонько напевал про себя. Первое время прошло впустую, видимо, там, откуда происходит еда, осталось как-то незамеченным, что я выломился из обычного порядка вещей, и все было тихо. Меня несколько беспокоило опасение, что собаки обнаружат мое отсутствие и затеят что-нибудь против меня. Другим опасением было то, что земля, хоть и была согласно науке, неплодородна, под воздействием нехитрого орошения произведет какой-нибудь так называемый случайный продукт, запах которого меня соблазнит. Но пока ничего подобного не происходило и я мог продолжать голодовку. В целом, если не считать этих опасений, я поначалу сохранял спокойствие, какого во мне еще не замечали. Хотя я, по сути дела, трудился здесь над упразднением науки, меня охватило чувство удовлетворения и легендарное спокойствие научного работника. В мечтах своих я уже добился от науки прощения, отыскал в ней местечко и для своих исследований; как музыка уши, ласкала меня мысль о том, что я, пусть даже исследования мои не увенчаются успехом, и тогда-то прежде всего не буду вовсе потерян для собачьей жизни, а благосклонная ко мне наука сама примется истолковывать добытые мной результаты, а уже одно это явится триумфом и я, горько угрызавшийся доселе своей отверженностью и дико ярившийся на препоны, в коих протекает жизнь моего народа, буду принят со славой, меня обовьет прельстительный, как теплый омут, клубок сплоченных собачьих тел и, вознесенный, я буду покачиваться на вздетых холмах моего народа. Странное действие первого глада. Свершения мои показались мне столь огромными, что я от расстроганности и жалости к себе даже заплакал в своем укромном углу, что, по правде сказать, не совсем было понятно, ибо если я ожидал заслуженной награды, то отчего же я плакал? Видимо, исключительно от приятности. Я ведь и плакал-то только когда на душе у меня бывало приятно, что случалось нечасто. Но прошло это весьма быстро. Радужные представления постепенно сплелись с нарастающим чувством голода, и вот не успел я оглянуться, как всякая трогательность улетучилась куда-то вместе с фантазиями, и я остался наедине с голодом, прожигающим нутро. «Это голод», – повторял я себе бесчестное количество раз, точно пытаясь уверить себя в том, что голод и я – это два разных существа и могу стряхнуть его с себя, как стряхивает собака докучного любовника, но в действительности мы уже слились в одно нерасторжимо болезненное целое, и когда я говорил: «Это голод», то ведь это не я, собственно, а сам голод говорил, смеясь надо мной. Ужасное, ужасное время! Вспоминаю о нем с содроганием, и даже не из-за пережитых в то время страданий, а из-за того, что мне не удалось извлечь из них достаточные уроки, что мне пришлось бы снова испытывать все эти страдания, упиться ими, если я поставлю перед собой достойную цель, ибо голод я и поныне считаю основным и последним предметом своих исследований. Голод – вот суть, высшие цели, если они вообще достижимы, требуют и высших усилий, а у нас такой высшей целью может быть только добровольное голодание. Так что, обмозговывая те времена – а я люблю это занятие до страсти, – я обмозговываю заодно времена, которые мне грозят. Похоже, целью жизни мало, чтобы оправиться от таких потрясений – вся моя зрелая мужская жизнь пролегала между теперешним состоянием и тем голодом, но я не оправился от него до сих пор. Впредь, если я начну голодовку, я вступлю в нее, может быть, с большей решимостью, чем тогда, ибо теперь я опытнее и лучше осознаю необходимость такого опыта, однако сил у меня стало меньше еще с тех пор, и уже одно только ожидание мне известных мучений совершенно меня обескровит. Ослабевший с тех пор аппетит мне не поможет, он лишь слегка обесценит опыт да еще принудит меня, пожалуй, голодать дольше, чем требуется. Таким образом, условия эксперимента не являются для меня загадкой, предварительных опытов за истекшее время тоже хватало, ведь временами голод грыз меня нещадно, хотя на крайность я так и не отважился – что ни говори, а юношеский безоглядный безудерж уже, конечно, иссяк. Он кончился тогда еще, во время голодания. Многие размышления меня измучили. Грозными показались мне наши праотцы. Я хоть и считаю их виновными во всем – о чем, правда, не осмеливаюсь говорить публично, – они взвалили на собачью жизнь бремя вины, и на их угрозы у меня легко нашлось бы что возразить, но перед их знанием я склоняюсь, оно питалось источниками, коих мы больше не ведаем, а посему установленные ими законы я никогда не преступлю, как ни подмывает меня подчас восстать против них, нет, мои вожделения ограничиваются лишь лакунами в законе, на которые, признаюсь, у меня особый нюх. Что до голодания, то позволю себе сослаться на достопамятный разговор, в ходе которого один из наших мудрецов выказал намерение запретить голодание, на что другой возразил, говоря: «Да кто же и без того станет когда-нибудь голодать7», и тем вопросом переубедил первого, воздержавшегося от запрещения. Но тут снова возникает вопрос: «А не запрещено ли, собственно, голодание?». Подавляющее большинство комментаторов отвечает на этот вопрос отрицательно, считает голодание общедоступным, придерживается мнения второго из мудрецов и поэтому не опасается дурных последствий ошибочного комментирования. И я успешно уверял себя в том же, покуда не приступил к голоданию. А уж как оно порядком меня скрутило и я уже в некотором забытьи искал спасения в задних лапах, которые в отчаянии то лизал, то жевал, то сосал, добираясь до самого зада, то привычное толкование знаменитого диалога показалось мне сугубо неверным, и я горько клял комментаторскую науку, клял себя, давшего сбить себя с панталыку, ведь в том разговоре, что и щенку понятно, содержалось запрещение голодания – не однократное, а на вечные времена: первый мудрец хотел запретить голодание, а чего хочет мудрец, то, считай, произошло, второй же мудрец не только согласился с ним, но и высказал мысль, что голодание вообще невозможно, то есть нагромоздил, по сути, на первое запрещение еще и второе, как бы запрещение, вытекающее из самой собачьей природы; первый признал это и воздержался от запрещения, то бишь препоручил собакам самим запретить себе голодание, проделав то же тонкий мыслительный ход. Итак, перед нами троекратный, а не просто запрет – и я нарушил его. Теперь бы мне, пусть с запозданием, но повиноваться и прекратить голодовку, но сквозь всю боль действовало искушение продолжать ее, и я сладострастно отдался этому искушению, как незнакомой собачке. Я не мог остановиться, может, слишком ослаб, чтобы встать и искать спасения в обитаемых пределах. Уснуть я больше не мог, все ерзал на сухой травяной подстилке, прислушивался к наступавшему на меня со всех сторон шуму – казалось, что мир, остававшийся прежде, когда я спал, безмолвным, теперь из-за моего бдения тоже проснулся, и в сознании моем вспыхнуло представление о том, что мне уже не суждено насытиться, потому что, если б это случилось, освобожденные звуки погрузились бы снова в молчание, а на то, чтобы достичь этого, у меня уже не было сил. Однако самые ужасные звуки раздавались в моем животе, я часто приникал к нему ухом, и глаза лезли у меня на лоб от того, что я там слышал. Дело приняло столь скверный оборот, что помутилось, казалось, все мое существо, охваченное бессмысленными метаниями, мне стал мерещиться запах изысканных кушаний, которых я давно уже не едал; вдруг всплыли радостные ощущения детства – вплоть до нежного аромата сосков моей матери; я забыл о своем решении давать отпор запахам или, вернее, я не забыл его, я таскал его за собою, как хвост, совершая короткие вылазки в разные стороны, – в поисках еды, конечно, но словно бы только для того, чтобы испытать свою крепость. То, что я ничего не находил, меня не обескураживало, я чувствовал, что еда здесь, поблизости, и что лишь подкашивающиеся лапы меня подводят. И в то же время я понимал, что ничего на самом деле и нет и что я совершаю эти суетливые движения только из-за того, что боюсь окончательно развалиться, если буду сохранять неподвижность. Таяли последние надежды, как и последние утехи тщеславия; думалось, загнусь здесь ни за что ни про что, какие там исследования, детские шалости по-детски резвой поры, а вот здесь и теперь дело обстоит серьезно, здесь наука могла бы доказать свою ценность, но где ж она тут? Ничего и нет, кроме жалкого пса, хватающего пастью пустой воздух; судорожно и безотчетно он еще орошает то и дело местность, но в памяти своей уже не может наскрести ни единого заклинаньица, из всей сокровищницы не осталось даже стишка, с каким новорожденные ныряют под свою мать. У меня было чувство, что я нахожусь вовсе не на расстоянии короткой перебежки от своих братьев, а бесконечно далеко от всех, и что гибну я, собственно, не от голода, а от покинутости. Стало очевидностью, что никто во всем свете обо мне не заботится, ни под землей, ни на земле, ни над землей, я погибал от равнодушия небес, которое глаголило: он гибнет, да будет так. И разве я с этим не соглашался? Разве не повторял того же? Разве не стремился я к этой оставленности? Все так, о собаки, но ведь не для того, чтобы издохнуть, а чтобы обрести истину, прорваться к ней из этого лживого мира, где нет никого, от кого можно узнать истину, нельзя ее узнать и от меня, уроженца лжи. Возможно, истина и не была столь далеко, а я, следовательно, столь покинут, как я тогда думал, а если и покинут, то не другими, а самим собой, и вот несостоятельность моя ведет меня к гибели.
Это – `Процесс`. Абсолютно уникальная книга Франца Кафки, которая фактически `создала` его имя для культуры мирового постмодернистского театра и кинематографа второй половины XX в. – точнее, `вплела` это имя в идею постмодернистского абсурдизма. Время может идти, а политические режимы – меняться. Однако неизменной остается странная, страшная и пленительно-нелепая история `Процесса` – история, что начинается с `ничего нелепости` и заканчивается `ничем смерти`.
Написано в ноябре 1919 года, когда Кафка жил вместе с Максом Бродом в Железене (Богемия). По свидетельству Брода, Кафка послал это письмо матери с просьбой передать его отцу; но мать не сделала этого, а вернула письмо сыну «с несколькими успокаивающими словами». Оно переполнено горестными размышлениями автора о том, как тяжелые взаимоотношения с отцом в детстве повлияли на всю его дальнейшую жизнь. Это письмо Кафки полезно прочитать всем родителям, для того чтобы знать, как не надо воспитывать детей.Письмо это часто упоминается Кафкой в письмах к Милене Есенской, Отрывки из него приводились Бродом в его книге «Франц Кафка.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Трагическая обреченность столкновения «маленького» человека с парадоксальностью жизни, человека и общества, человека и Бога, кошмарные, фантастические, гротескные ситуации – в новеллах и рассказах Кафки.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«В романах "Мистер Бантинг" (1940) и "Мистер Бантинг в дни войны" (1941), объединенных под общим названием "Мистер Бантинг в дни мира и войны", английский патриотизм воплощен в образе недалекого обывателя, чем затушевывается вопрос о целях и задачах Великобритании во 2-й мировой войне.»В книге представлено жизнеописание средней английской семьи в период незадолго до Второй мировой войны и в начале войны.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В очередной том собрания сочинений Джека Лондона вошли повести и рассказы. «Белый Клык» — одно из лучших в мировой литературе произведений о братьях наших меньших. Повесть «Путешествие на „Ослепительном“» имеет автобиографическую основу и дает представление об истоках формирования американского национального характера, так же как и цикл рассказов «Любовь к жизни».
Прошла почти четверть века с тех пор, как Абенхакан Эль Бохари, царь нилотов, погиб в центральной комнате своего необъяснимого дома-лабиринта. Несмотря на то, что обстоятельства его смерти были известны, логику событий полиция в свое время постичь не смогла…
Цирил Космач (1910–1980) — один из выдающихся прозаиков современной Югославии. Творчество писателя связано с судьбой его родины, Словении.Новеллы Ц. Космача написаны то с горечью, то с юмором, но всегда с любовью и с верой в творческое начало народа — неиссякаемый источник добра и красоты.
В настоящий том вошли роман Кафки «Замок», признанный одной из главных книг XX столетия, и сборник его рассказов.
Сборник «Сельский врач» (Ein Landarzt. Kleine Erz?luhngen) вышел в 1919 году. В основном он составлен из произведений первой половины 1917 г. Некоторые новеллы и рассказы сборника были опубликованы ранее.
«Постройку свою я завершил, и вроде бы она удалась. Снаружи ничего не видно, кроме большого лаза, но на самом-то деле он никуда не ведет – через пару шагов упираешься в камень. Не стану хвалить себя за эту мнимую хитрость: дыра осталась после многих тщетных попыток что-то тут соорудить, и в конце концов я решил одну из дыр оставить незасыпанной. А то ведь, неровен час, перехитришь себя самого, я-то это умею, а в данном случае, упирая на особое значение этой дыры, можно создать смелое, но ложное впечатление, будто за ней кроется нечто достойное обследования…».
Франц Кафка – австрийский писатель, основоположник литературного «абсурдизма». Рассказы Кафки изящны и выразительно недосказаны.