Полк расположился в небольшой долине, стиснутой отрогами хребта, заросшими могучими деревьями. Где-то неподалеку шумела незамерзающая горная река. Под заснеженными ветвями елей ютились белые конусы шалашей из жердей и прутьев, покрытые широколистым лопухом.
Приход каравана с вооружением, продовольствием, видно, был праздником для всех. Под командой интенданта бойцы быстро и слаженно разгружали ишаков и лошадей. Ящики, мешки, тюки передавались по цепочке, исчезали в распахнутом зеве какой-то землянки. Но больше всего народу собралось возле мешка с почтой.
— Айн момент! Тихо! Артемов!
— В заставу ушел, давай сюда, передам, — письмо пошло по рукам.
— Ваганов Анатолий Мефодиевич! — Никто, не отозвался. — Ваганов!
— Нема больше Ваганова…
— Ткаченко!
— Тутечки я.
— Сидоренко! Сидоренко Петр Ефимович! Тьфу, черт, це ж мое. Заморочили голову, хлопцы, — захохотал старшина. — Теперь Абдурахманов!
Я побрел прочь в поисках штаба. На меня никто не обращал внимания, и я шел через лагерь, как через чужую, неведомую мне жизнь. Кое-кто из бойцов уже читал свои треугольнички. Другой, кому ждать, как видно, было нечего, демонстративно отвернувшись, хлебал чай из кружки. На пенечке притулился раненый красноармеец и, обняв могучей хваткой баян, опухшими, непослушными пальцами пытался выжать из него какую-то мелодию.
У крайнего, прямо над речкой стоявшего шалаша, горел костер. Я проходил мимо него, когда совсем рядом раздалось шипение, как от летящей мины. Не раздумывая, бросился плашмя в снег. Рядом мелькнули голые ноги. Кто-то пронесся мимо меня и нырнул в сугроб. Взрыва не последовало, и я, подняв голову, с изумлением увидел, как голый человек кувыркался в снегу, радостно покрякивая. Затем с довольным воплем он вновь промчался в шалаш, из щелей которого струился пар.
Я со стыдом понял, что спаниковал. Дай бог, чтобы никто не заметил. И тут же увидел, что рядом со мною стоит — в сапогах прямо на подштанники, в бязевой рубахе с тесемками, с лопатой в руках — остроносый усмехающийся Федулов.
— Ты глянь, товарищ Пушкин! — признал он меня.
— Федулов, елки-моталки, поддай пару! — донеслось из шалаша.
— Счас! — то ли мне, то ли тому, другому, крикнул солдат и, поддев лопатой из костра раскаленный камень, шуганул его в шалаш. Оттуда снова раздалось шипение. Донесся довольный вопль.
— Будя, Федулов, а то шкура сползет!
И снова знакомый мне солдат появился из шалаша с лопатой наперевес.
— А где твой взвод, где Левон, Ашот?
— Где надо, там и есть, докладать без разрешения не имею права.
— А ты что, не с ними?
— При бане. Вшу морю.
— С кем ты там, Федулов? — раздалось из шалаша.
— Тут до вас, товарищ майор, политрук снизу пришли. Из верхнего штабу.
— Пусть подождет. А ты наподдай еще!
Наконец из самодельной бани вышел майор, раскрасневшийся, довольный. Я собрался было представиться по всей форме, но он первый признал меня:
— Ты, политрук? Значит, выскочил, жив!
Теперь и я узнал того сумасшедшего майора, что в рассветный час на высоте 1317 размахивал перед моим лицом пистолетом. В душе поднялась былая обида, и я сказал официально, сухо:
— Старший политрук Петросян. Прибыл из газеты фронта.
А он словно и не заметил моего тона.
— Ну вот, слава тебе господи, и встретились. Пошли, политрук.
Штабная землянка была, словно сакля, наполовину врезана в скалу. Узкое окошко едва пропускало тусклый свет. У стены, на нарах, кто-то храпел под грудой шинелей.
Майор сидел напротив меня потускневший, посеревший, тяжело положив руки на грубо оструганные доски стола.
Он рассказывал:
— Сменил нас тогда полк НКВД. Не мы — они там все полегли. А мой полк, черт… клочья от полка — тридцать шесть штыков, два «максима» и четыре ПТР — направили в Сухуми. Влили в восемьсот десятый полк в качестве роты неполного состава — и сюда. А знаешь, я с того дня те два патрона, последние, в кармане ношу. Вроде амулета. Вот, возьми один. Это тот, что в тебя грозил влепить…
Майор налил мне в кружку кипятка, придвинул сухари.
— Заправляйся, старший лейтенант. У нас тут сухарики-сударики слаще пирогов с грибами, на счет идут. И разуйся, ноги вытяни. Небось гудят ноги-то с дороги?
Это было верхом блаженства: греть озябшие руки о металл кружки, впервые за несколько дней пути расслабиться, расстегнуть полушубок. Слова майора проплывали будто вдалеке, доходили до меня слабым отзвуком. И все же я постарался собраться.
— Я бы хотел, товарищ майор, для начала сориентироваться. Общую, так сказать, картину…
— Ну, картина тут получается, я бы сказал, хреноватая. — Майор отодвинул свою кружку, вскочил, прошелся по тесной сакле. — Не больно красивая картина. Фрицы сидят на перевалах. А мы растянули батальоны пониже их, вдоль хребта. И сидим. Тут они, тут мы.
— Как говорят, на Шипке все спокойно, — пробормотал я.
— Какая там, к черту, Шипка, какое там спокойно! — разозлился Орлов. — Это говорится только, что сидим — и ни с места. Да фрицы сейчас, после того как их двинули под Сталинградом, совсем озверели. Жалят. Сегодня здесь, завтра — черт его знает, в каком еще месте… Лазейку к морю все ищут. Пляж-то невооруженным глазом видят. Обидно им небось.