Интернат - [5]

Шрифт
Интервал

— Вот бы и тогда говорили мне: фамилия у вас. Катя, прекрасная, учительская, в народ надо… Потому и не сменила.

Валентин Павлович тоже засмеялся. Аккуратно, чисто, как деревенские старики хлеб едят: съел и крошки в ладошку.

Мне хотелось, чтобы они говорили подольше, потому что, пока здесь была Катя, я еще был дома. Но Катя стала говорить обо мне, и это уже было хуже. Катя хотела подать меня повкуснее, с гарниром про декламацию, сообразительность, «и вообще у нас он был бы медалистом». Валентин Павлович, однажды взглянув на меня, отводил разговор в сторону. Сказал, что тут все прекрасные, необыкновенные, «просто чрезвычайные», что он за мной присмотрит и мне будет хорошо, и жизнь у меня будет содержательной, а тайные и явные таланты мои расцветут со страшной силой.

— Вы лучше расскажите про себя. Как учительствуете, как живете?

Он спрашивал про нее, она рассказывала про меня. Я же сидел в углу на дерматиновом стуле и, не слушая их, горестно представлял, как Катя уйдет, отстучит сапогами два щербатых лестничных марша, и останусь я совсем один…

Мы шли по лестнице вместе. Шаг Катя, шаг я. Шаг Катя, шаг я. Я провожал ее к машине. Перемена кончилась, двор пуст. Подсыхал на солнце асфальт, и Катины сапоги оставляли на нем мокрые листья следов. Она плакала, закусив край лежавшего на плечах платка: «что делать, что делать?» Иван Васильевич сказал, чтоб я того, не забывал, что у меня есть свое село. Родина. Машина тронулась, я долго, с болью следил за нею, и у меня остался до сих пор в памяти ее номер, едва различимый на заляпанном грязью борту; 12–42 СТА. 12–42… 12–42… Потом — просто машина, удалявшаяся по шоссе. Потом — только шоссе, залитое вешней водой. Повернулся и понуро поплелся на интернатский двор. Катиных следов уже не было. Увяли.

* * *

Первые дни. Сезон линьки. Сначала слезли разбитые, с запасом, кирзовые сапоги. Затем штаны, потом вельветовая куртка — их в селе называли чирлистонками. Иноземные слова всегда приходили в деревню в овеществленном виде: сепаратор, «фордзон», наконец, чарльстон — в виде «чирлистонки». Наша сельская забегаловка, предмет лютой бабьей ненависти и, увы, такой же лютой мужской привязанности, величалась кабаретом. Уверен, что за всю историю села — а построено оно было в междуцарствие, и мужики, дабы угодить и живому, и на всякий случай мертвому царю, нарекли его Николо-Александровским — в нем не было ни одного француза и вообще ни одного человека, понимающего по-французски. Тем не менее — кабарет!.. Как пишется, так и произносится: это у французов «кабаре», а у нас же, николо-александровцев, исключительно «кабарет».

В течение трех-четырех дней меня по частям обмундировали, и я стал как все: в ботинках и в школьной форме мышиного цвета. Чувствовал себя подавленно, в классе приживался плохо: уж очень язвительным, жестоким показался он мне после моей в общем-то благодушной сельской школы. Он и не мог быть другим — концентрат безотцовщины или, что еще хлеще, — пьющего отцовства, педагогическое рукоделие детприемников и детских комнат. Интереса ко мне никто не проявлял (исчез вместе с сапогами), в том числе и Валентин Павлович. Войдя в класс, бегло осматривал его, удовлетворенно натыкался на меня — вот и все внимание. Но однажды, во вторую или третью мою интернатскую неделю, вызвал меня отвечать. Проходили Пушкина, Учитель велел выучить «Арион» и теперь, видно, вспомнил Катины гарниры.

— Прошу вас, товарищ Гусев, — пригласил меня к доске.

Товарищ Гусев поволокся. Как и любой новичок, шел к доске со скверным чувством, но, когда встал, повернулся и увидел любопытно-колючий, затихший класс, понял, что, наверное, именно сейчас решится, примут его или не примут, станет он здесь своим или останется чужим, а еще хуже — ничейным: так себе, есть-нету, и ему попала шлея под хвост. Захотелось поразить и класс, и Учителя. Подать себя — с гарниром. И он стал декламировать. Декламировал через строчку; первую строку стихотворения выкрикивал во всю силу здоровых деревенских легких, вторую шептал замирающим шепотом. Потом снова орал и снова млел.

Нас было много на челне;
Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
Вглубь мощны весла. В тишине…

Тишина убийственная. Учитель сначала тоже опешил, потом развернулся на стуле ко мне лицом и наблюдал спектакль из партера.

Я подгребал к концу, тишина готова была разразиться издевательским хохотом, но Учитель пожалел меня. Когда я закончил и класс дружно вздохнул, чтобы выдохнуть хохот, он задумчиво сказал ему, прямо в самое яблочко пораженный нечаянным открытием:

— Вы знаете, в этом что-то есть. Движение волн — всплеск и замиранье… В этом что-то есть, — убежденнее повторил он. И засмолил мне пятерку.

Против движения волн не попрешь, и класс, опростоволосившись, молчал: мальчишки пристыжено (темнота!), девчонки — уже восторженно. Права французская литература: хочешь стать где-то своим, восхити девчонок, девушек, женщин, пенсионерок — в зависимости от индивидуальных особенностей коллектива: от детсада до патроната для престарелых.

Что касается меня, то я разгадал Учителя и возвращался на свое место, не отрывая глаз от пола.


Еще от автора Георгий Владимирович Пряхин
Хазарские сны

Легендарная Хазария и современная Россия… Аналогии и аллюзии — не разделит ли Россия печальную участь Хазарского каганата? Автор уверяет, что Хазария — жива и поныне, а Итиль в русской истории сыграл не меньшую роль, чем древний Киев. В стране, находящейся, как и Хазария, на роковом перекрестье двух миров, Востока и Запада, это перекрестье присутствует в каждом. Каждый из нас несет в себе эту родовую невыбродившую двукровность.Седая экзотическая старина и изглубинная панорама сегодняшней жизни, любовь и смерть, сильные народные характеры и трагические обстоятельства, разлуки длиною в жизнь и горечь изгнаний — пожалуй, впервые в творчестве Георгия Пряхина наряду с философскими обобщениями и печальной самоиронией появляется и острый, почти детективный сюжет и фантастический подтекст самых реальных событий.


День и час

Все произведения, составившие этот сборник, посвящены нашим современникам. Актуальные нравственно-этические проблемы поднимаются в книге обостренно, искренне и художественно достоверно. Любовь к своему ближнему, патриотизм и верность долгу — эти стороны общественной и личной жизни своих героев глубоко раскрывает писатель в этой книге.


Рекомендуем почитать
Не откладывай на завтра

Весёлые короткие рассказы о пионерах и школьниках написаны известным современным таджикским писателем.



Как я нечаянно написала книгу

Можно ли стать писателем в тринадцать лет? Как рассказать о себе и о том, что происходит с тобой каждый день, так, чтобы читатель не умер от скуки? Или о том, что твоя мама умерла, и ты давно уже живешь с папой и младшим братом, но в вашей жизни вдруг появляется человек, который невольно претендует занять мамино место? Катинка, главная героиня этой повести, берет уроки литературного мастерства у живущей по соседству писательницы и нечаянно пишет книгу. Эта повесть – дебют нидерландской писательницы Аннет Хёйзинг, удостоенный почетной премии «Серебряный карандаш» (2015).


Утро года

Произведения старейшего куйбышевского прозаика и поэта Василия Григорьевича Алферова, которые вошли в настоящий сборник, в основном хорошо известны юному читателю. Автор дает в них широкую панораму жизни нашего народа — здесь и дореволюционная деревня, и гражданская война в Поволжье, и будни становления и утверждения социализма. Не нарушают целостности этой панорамы и этюды о природе родной волжской земли, которую Василий Алферов хорошо знает и глубоко и преданно любит.


Рассказ о любви

Рассказ Александра Ремеза «Рассказ о любви» был опубликован в журнале «Костер» № 8 в 1971 году.


Мстиславцев посох

Четыре с лишним столетия отделяют нас от событий, о которых рассказывается в повести. Это было смутное для Белой Руси время. Литовские и польские магнаты стремились уничтожить самобытную культуру белорусов, с помощью иезуитов насаждали чуждые народу обычаи и язык. Но не покорилась Белая Русь, ни на час не прекращалась борьба. Несмотря на козни иезуитов, белорусские умельцы творили свои произведения, стремясь запечатлеть в них красоту родного края. В такой обстановке рос и духовно формировался Петр Мстиславец, которому суждено было стать одним из наших первопечатников, наследником Франциска Скорины и сподвижником Ивана Федорова.