Ганскау метнулся назад. Еще мгновение — и он уже в проеме калитки. Но тут прозвучал еще один выстрел: стрелял Дандей, мстя за инженера, этого хорошего русского человека, которого он еще сегодня утром звал к себе в гости. У охотника не было времени ни прицелиться толком, ни взбросить винтовку к плечу,— он едва успел выхватить ее из рук остолбеневшего Васьки, и все же выстрел его оказался, как всегда, точен. Ганскау, уже вбежавший во двор, вдруг как–то странно перекосился, замер, потом сделал несколько неверных шагов и рухнул к ногам Жухлицкого. Аркадий Борисович испуганно отшатнулся, затем, взяв себя в руки, склонился над капитаном и с одного взгляда понял, что тот мертв.
– Кончено! — Жухлицкий вскочил в седло, и при этом сознание его, цепкое сознание миллионера и золотопромышленника, не преминуло отметить, что три пуда золота теперь уже наверняка останутся при нем.
Всесильный когда–то хозяин Золотой тайги покидал свои былые владения — вернее, бежал из них — через черный ход, через ту самую заднюю калитку, которая столь долго служила для всевозможных тайных дел и выходила прямиком к оврагу, заваленному всевозможной дрянью и гнилью.
Два дряхлых деда, коренные старатели, нажившие на приисках жестокий ревматизм, сидели на завалинке у крайнего дома и видели, как вдали под лесом проскакало человек десять всадников.
– Никак, в Баргузин копыта навострили,— заметил один из стариков.— Ишь скачут адали зайцы.
– Яйца, говоришь? — отозвался другой, тугой на оба уха.— И–и, откуль тебе яйца! Нынче я их даже на пасху не пробовал…
Прежде чем одолеть береговую кручу, тропа складывалась в три головокружительные петли, словно упорно не желая отпускать уезжающего или же навязывая ему напоследок возможность до тошноты наглядеться на остающуюся внизу и с каждым разворотом тропы уходящую все ниже столицу Золотой тайги. Словом, что–то ощутимо мстительное, злорадное было в этой тропе, узким карнизом лепившейся к обрыву над Чироканом. Поэтому, выбравшись в конце концов наверх, на плоскую равнину, редкий путник не поспешал облегченно и без оглядки прочь, погоняя запыхавшегося коня.
Однако Сашенька задержалась там, на самой кромке обрыва, оглядывая глубокую долину Чирокана, уже задымленную сизой синью отдаления и надвигающегося вечера. Она еще не сознавала, что, начиная отсюда, с этого места, каждый мимолетный ее взгляд на окружающее — будь то чахлая лиственница у тропы, окатанные камни на берегу Байкала или владивостокские причалы — становится взглядом прощальным. И уж, конечно, даже чуточку не предполагала Сашенька того, что впереди у нее долгая жизнь, которую проведет она в далекой заокеанской стране и закончит которую одинокой старухой миллионершей с прекрасными вставными зубами и изъясняющейся на скверном английском языке с неистребимым витимским акцентом. Но все это еще очень и очень неблизко, а пока что Сашенька окинула взглядом беспорядочную россыпь домишек, прощально вздохнула, словно вместе с этим легким вздохом отринув от себя все минувшее, и повернула коня навстречу закатному солнцу - туда, где, приотстав от охранных казаков, ждал ее Аркадий Борисович…
В этот же час с противоположной стороны к поселку подъезжал Турлай с несколькими старателями. Председатель Таежного Совета был озабоченно–хмур, но спокоен, поскольку еще не знал, что в Чирокане его ждет известие о гибели Зверева и Очира; что завтра в полдень, под холодным, почти совсем уже осенним дождем ему предстоит хоронить их, и заплаканный Васька Купецкий Сын спросит его: «Можно ли их вместе–то? Как–никак они же, поди, разной веры…» — на что он ответит: «Вместе, Вася, только вместе. Одной они веры — советской…»