жизнь искусственно поддерживали наисовременнейшим хирургическим оборудованием. Думаю о Леоне Фелипе, о Максе Аубе, Хулио Альваресе дель Вайо и стольких других, что героически, до последнего, сохранили верность принципам, за которые так благородно боролись, Для них его зловещий конец, достойный кисти Гойи или пера Валье-Инклана, наступил слишком поздно, Их уже никому не воскресить.
Но и для меня эта весть пришла с опозданием, как согласие на брак, данное долгое время спустя после предложения руки, когда человек, сделавший его, уже устал ждать и — как может — устраивает свою судьбу с другой. Чтобы произвести должный эффект, этой вести следовало прийти пятнадцать лет назад, когда я еще страстно любил свою страну и мог принять участие в общественной жизни с куда большей верой и энтузиазмом, чем ныне. А в 1975 году я уже, как говорил Луис Сернуда, — «испанец без желаний», испанец, который есть то, что он есть, лишь потому, что ничем иным быть не может. Для меня урон также оказался непоправимым, и я приспосабливаюсь к нему на свой лад, без злопамятства и ностальгии.
То, как яростно он цеплялся за жизнь, — это упорное сопротивление, так поразившее всех, кто был свидетелем нескончаемой агонии, — делает еще чудовищнее и без того зловещий облик человека, который за несколько недель перед смертью, презрев протесты во всем мире, хладнокровно обрек на казнь пятерых молодых соотечественников, непростительно виновных перед ним в тягчайшем деянии — ответе насилием на узаконенное насилие его правительства.
Мне трудно произнести эту привычную формулу, но я силой вырву ее из своих уст, разумеется при условии, что он не будет править и с того света: коль скоро, освободившись от его присутствия, страна сможет, наконец, жить и дышать, «да почиет он в мире».