Иллюзии Доктора Фаустино - [94]
– Сожалею, маркиза, что пришел так некстати. Я профан в поэзии и в философии и, наверное, прервал урок, который давал вам ваш кузен.
– Генерал, – сказал доктор, – я слишком скромен, чтобы давать уроки кому бы то ни было, тем более маркизе. Могу ли я учить ее поэзии, если она – сама поэзия?
– Я далеко не сама поэзия, и кузен не давал мне никаких уроков, но если бы он давал мне урок (и тут голос маркизы сделался сладким, в интонации появились мягкость и подкупающее чистосердечие: она хотела смягчить разящую силу удара), то вы, генерал, не могли бы нам помешать: вы могли бы с пользой для себя… послушать этот урок.
Тут генерал растерял все свое хладнокровие. Он понял, что оставаться дольше было невозможно, иначе он совершит какую-нибудь дерзкую выходку. В ярости генерал вскочил с места и, не скрывая раздражения, сказал на прощание:
– Я презираю поэзию. Я весь проза и не хочу слушать ваших взаимных поэтических уроков. Поэтому почту за лучшее ретироваться. Честь имею, маркиза.
Дон Фаустино встал и почтительно поклонился генералу.
– Был счастлив вас видеть, – сказал ему генерал.
– Помилуйте, это я был счастлив вас видеть, – отвечал ему дон Фаустино.
– Да хранит вас бог, – примиряющим голосом начала Констансия, чтобы избежать бури, которая готова была разразиться. – Сегодня вы немного нервны, и вам не до поэзии. Полагаю, что это скоро пройдет; желаю, чтобы вы – раз уж вы возненавидели поэзию – считали меня прозой и продолжали меня любить и жаловать.
Говоря это, маркиза томно и грациозно протянула свою красивую руку, и генералу ничего не оставалось, как пожать ее.
Не желая дольше оставаться, генерал ушел, явно сожалея, что прошли варварские времена, проклиная светские условности, которые не позволили ему сказать всего, что он думал о Констансии, не позволили ему разбить о голову доктора все стекляшки и побрякушки, которыми была уставлена гостиная, называемая нынче французским словом «будуар».
Констансия хорошо понимала, что как бы ни был одержим генерал жаждой мести, он не будет строить козни ничтожному чиновнику с жалованьем в четырнадцать тысяч реалов, а тем более не будет распространяться о случившемся, о том, как с ним обошлась Констансия, предпочтя ему какого-то писаришку.
Как только генерал ушел, Констансия дала волю своим чувствам, перестала сдерживаться и разразилась откровенным хохотом, забыв, что она гранд-дама, и превратившись в шаловливую, веселую девушку, которой и была когда-то там, у себя в Андалусии.
Доктор присоединился к ней: он тоже смеялся от души.
Потом они как-то вдруг затихли, сделались серьезными и пристально посмотрели друг на друга. В их взглядах были немые, но весьма красноречивые вопросы. Ясно, о чем они спрашивали друг друга. Это было написано в их глазах.
О чем мог подумать генерал, и до какой степени это было справедливо?
Что было шуткой в их игре, и что было серьезно?
Может быть, это любовь? А если так, то какая она, эта любовь?
Отвечая на эти вопросы, оба опустили глаза и покраснели еще больше, чем тогда, когда вошел генерал.
Воцарилось молчание. Минуты казались часами. Очень опасное молчание.
Доктор по-прежнему находился совсем близко у софы, где сидела Констансия.
И тут доктор почти машинально взял ее руку, и кузина снова не отняла ее.
Доктор покрыл ее поцелуями, но теперь, после молчаливых вопросов, эти поцелуи имели другой смысл и значение.
Констансия резко отдернула руку и сказала с холодным достоинством и невозмутимой рассудительностью, без тени волнения и печали:
– Уходи, Фаустино, уходи. Останемся добрыми друзьями.
Этот призыв остаться только друзьями прозвучал в ушах доктора очень невнятно: что-то среднее между мольбой и приказанием. И все же по тону, которым произносилась эта фраза, можно было угадать ее скрытый смысл. Да, это был запрет. Да, это было ограничение. Но в ней не было протеста, она означала: «Увы, нам суждено быть только добрыми друзьями».
Доктор был достаточно умен и тонок, чтобы понять серьезность этих слов. Он встал, взял шляпу и сказал:
– Прощай, кузина.
Он уже повернулся к ней спиной, он уже был у самой двери, уже собирался переступить порог комнаты, но обернулся. Констансия молчала. Тогда он подошел к ней и смиренным, робким, обреченным тоном произнес:
– Останемся добрыми друзьями.
И протянул руку маркизе как бы в залог этой бескорыстной дружбы. Констансия подала ему свою красивую белую руку. Доктор снова поцеловал ее почтительно и благоговейно, но Констансия не могла не заметить в этом поцелуе едва сдерживаемую любовь и страсть.
Затем, как бы поборов в себе какую-то неодолимую силу, доктор поспешно оставил гостиную.
Генерал по-прежнему стал навещать маркизу только в приемные дни и вечера. Он снял осаду, никому не сказав ни слова о причинах своего решения. У него хватило сообразительности, чтобы не обнаружить своего огорчения, и он скоро утешился, вернувшись к Росите, которая легко простила ему временное заблуждение.
Доктор не манкировал больше своими обязанностями чиновника и не появлялся у маркизы днем, но продолжал посещать ее вечерние приемы и раз в неделю обедал у нее.
Возродившаяся после семнадцатилетнего перерыва любовь должна была, по мнению Констансии, да и по мнению доктора, воплотиться и вылиться в некое возвышенное платоническое чувство. Этого требовало уважение к благородному маркизу, который любил их обоих: дона Фаустино – как родственника и друга, и Констансию – как свою законную супругу. Не сговариваясь, оба думали абсолютно одинаково. Оба избегали опасных встреч наедине. Но встречаясь при маркизе, обмениваясь между собой словами и взглядами, они проникались друг к другу чувством взаимного уважения, и та благородная жертва, на которую они оба шли, и та завидная сдержанность, которую проявлял доктор, привели к тому, что расположение Констансии к кузену сменилось пылким и безрассудным обожанием.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.