Иллюзии Доктора Фаустино - [101]
Доктор Кальво не преувеличивал. Вечером жар усилился, а когда утром температура спала, больной почувствовал крайнюю слабость, сознание его помутилось. Он потерял ощущение времени, плохо видел окружающие предметы, не понимал, что с ним происходит, и часто впадал в забытье.
По вечерам жар усиливался.
– Что же это будет, доктор? – с беспокойством спрашивала донья Канделярия.
– Не буду скрывать от вас: положение серьезное.
– Он выживет?
– Трудно сказать.
– Сколько же будет так продолжаться?
– Недели три. Воспаление вызвало травматическую лихорадку и захватило плевру, которую, к счастью, пуля не задела. Повторяю: такое опасное положение может длиться три-четыре недели. Нужен покой, тишина, строжайшая диета, жаропонижающее, микстура по рецепту, – словом, все, что я прописал. Вы чудесная женщина, донья Канделярия, поухаживайте за ним. Кто знает, может быть удастся спасти беднягу.
Когда температура спадала, больного одолевала сонливость, а мозг продолжал лихорадочно работать, хотя мысли не подчинялись ему больше: теснились в беспорядке, мешали друг другу, путались.
Это были печальные мысли, а картины, сменявшиеся в его больном воображении, и того печальнее. Временами он видел подле себя самое смерть и тогда чувствовал, что скользит по краю обрыва и потом летит в темную бездну. При этом его охватывало сладостно-тоскливое чувство, и он предвкушал покой, мир, небытие. Ему казалось, что он растворяется в бескрайном море, что узы любви прочно соединяют его с себе подобными существами, что война, борьба, эгоизм исчезают. В то же время он испытывал острую боль от того, что утрачивает свою индивидуальность и что даже имя его стирается из книги жизни. У него было такое ощущение, будто он погружается в океан небытия, тонет и после него ничего не остается: ни следа, ни отпечатка, ни воспоминания; весь поэтический строй его души рушится, все зерна, зароненные божественным промыслом, исчезают, так и не дотянувшись до света. На дне темной пропасти он видел Констансию, она приветливо ему улыбалась, звала к себе, обещая чистейшую, неземную любовь, о которой говорила в письме. Дон Фаустино хотел взять ее за руку и удержать подле себя, но Констансия в испуге отпрянула, чтобы возлюбленный не увлек ее за собой в пропасть. Этельвина лихо отплясывала какие-то танцы, пела веселые французские песенки и над всем смеялась. Появился маркиз де Гуадальбарбо, восклицая: «Как я счастлив! Констансия меня любит!» – и дон Фаустино завидовал этому счастью.
Образы Вильябермехи, Ла-Навы, Роситы, доньи Аны, кормилицы Висенты переплетались в самых причудливых, самых фантастических комбинациях и мутили сознание. Реальное ощущение времени исчезло, но больной смутно понимал, что лежит он уже очень давно, и вдруг в какой-то момент почувствовал и увидел – и это был не бред, – что отец Пиньон и Респетилья стоят подле него, смотрят печальными глазами и произносят слова утешения.
Потом он снова впал в забытье и начал бредить.
Образы перуанской принцессы и Марии слились в единое существо. Женщина села у изголовья, поправила подушки, поцеловала его, провела ласковой рукой по его разгоряченному лбу.
Потом ему привиделось нечто сладостное и утешительное: он увидел собственную душу, самую суть своего естества. Очищенное страданием, оно приняло божественно прекрасный облик. Оно явилось ему в образе юной непорочной девы: синие, как два драгоценных сапфира, глаза; светлые, как золото, волосы; на губах – неземная улыбка; тонкая, гибкая, как у райского цветка, талия, и щеки как розы, распустившиеся под благодатным, чудодейственным теплом чужой весны. Все поэтические грезы, которые он не умел облечь в звучащее слово, воплотились в ней, все самое главное, что он желал созерцать разумом, очищенным от сомнений и противоречий, было сосредоточено в ней, все свойства своей воли, отрешенные от колебаний, неуверенности, эгоизма, сосредоточились в этом божественном видении. Прекрасная дева – видение то было или реальность, он не знал – смотрела на него с невыразимой нежностью, и дон Фаустино уже любил ее, как можно любить свою душу, любил ее больше, чем самого себя, и все его мысли были обращены к ней.
Когда дева входила к нему, казалось, что комната наполняется чудодейственным ароматом благостного покоя, умиротворяющей тишины, здоровья. Этот аромат совсем не был похож на «Оппопонакс» доньи Этельвины.
Он видел в деве своего доброго гения, ангела-хранителя. Белая епитрахиль покрывала ее стройные плечи и девственную грудь; за спиной легкие светящиеся крылья, переливающиеся всеми цветами радуги, подобно опалу, лазури, кармину и перламутру. Она не шла, а скользила по воздуху, легко отталкиваясь от земли. Его дух устремлялся за нею, настигал ее, и они вместе тянулись к небесам, где были райские кущи, звучала чарующая музыка, где были святые женщины, благочестивые мужчины, принесшие покаяние, ученые, обладающие глубокой верой, философы, никогда не отрицавшие бога, герои-мученики, блаженные, вдохновенные поэты, которые умели показать людям путь к достижению добродетели и вечной славы.
Ум дона Фаустино постепенно прояснялся, мешавшая видеть пелена спадала.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.