Немец сидел на земле, с отвислыми безжизненными руками, истекал кровью и опускал голову на грудь, но Андрюха к нему подбегал, подхватывал лопатой под подбородок и заставлял держать голову.
Всё, что он хотел ему объяснить, умещалось только в одно ощущение – несправедливо. Несправедливо, чтобы всё получалось так бестолково, глупо и шло наперекосяк. И с ним, и с его чёртовым пальцем, и с Мишкой Черезболотовым, из-за этого пальца заколотым в спину, и с младшим политруком Михалёвым, так и не узнавшим одной маленькой правды об одном из красноармейцев, и даже с толстым ездовым, у которого отваливалось колесо от телеги. И с Красной армией, и со всей страной тоже.
Всё это крутилось у него в голове, но мысли не складывались в слова. Вместо них он по кругу, по кругу, по кругу и без конца повторял только школьное стихотворение Гёте, так нечаянно всплывшее перед глазами со страницы учебника и так счастливо пробившее вязкую немоту контузии. Даже когда он отбросил лопату и в изнеможении опустился перед немцем на землю, он не перестал повторять…
– ДUber allen Gipfeln, – устало повторял он и показывал немцу свой указательный палец, – ist Ruh. – А потом заводил руку за спину и бил себя большим пальцем под лопатку. – In allen Wipfeln spдurest du… – Немец больше не реагировал. – Kaum einen Hauch.
Голос его утонул в тарахтении мотоциклов и снова прорезался:
– …ruhest du auch, – когда моторы заглохли.
Три немецих мотоцикла с колясками встали полукругом. У крайнего была выбита фара.
Андрюха поднялся, вздохнул, потом отряхнул колени и, не глядя на автоматчиков, двинулся через поле к дороге. Его окликнули. Он повернулся. У крайнего мотоцикла была выбита фара, заломано вверх крыло и лопнули несколько спиц на переднем колесе. На ступицу намотался целый сноп соломы, и колесо почти уже не крутилось.
В последний момент ему снова стало любопытно. Он сорвал колос ячменя, отделил две длинные ости, на кончиках которых качались ядрышки зёрен, и прикусил эти ядрышки зубами.
Раньше он никогда не видел, как расстреливают.