Но мы-то и не собираемся птичьи гнёзда разорять. Нам это никакого удовольствия не доставляет. Идём себе не торопясь, прислушиваемся, нет ли где соловья, А соловья-то и не слышно. Шуму кругом много: писк, треск, свист — обычная птичья разноголосица, а соловья нет и нет…
Тропинка наша стала постепенно расширяться. Слева и справа в неё вплеталось ещё несколько троп. Теперь уже мы шли по дороге. Лес поредел, а потом и совсем отступил назад. Дорога вела нас полем. Справа, на горке, виднелась какая-то деревенька. А слева, прямо под нами, под обрывистым бережком, текла речка Пахра, вся заросшая тёмным ольшаником. Эту густо-зелёную полосу кустов над водой можно было проследить километра два или даже три. А там река и дорога опять уходили в лес.
В некоторых местах ольшаник разрастался густым клином, наступал на дорогу, так что ей приходилось вытягиваться и петлять. Продраться через эти кусты было совершенно невозможно. Заглянешь туда — глухо, ничего не видно сквозь зелёную путаницу. Лишь где-то внизу тинькает родничок да посверкивает неторопливая Пахра.
В такой вот непролазной глуши мы и услышали первого соловья. За несколько секунд до этого наступила вдруг тишина. А потом он начал петь. Сперва как-то неуверенно, как-то слишком старательно, словно первоклассник, который выводит в новой тетрадке первую строчку. Да и самое начало его песенки было очень уж незамысловатое, что-то вроде: пиу-пиу-пиу… Мы переглянулись молча и стали ждать.
А соловей опять спел то же «пиу» и потом вдруг рассыпался крупным зернистым щёлком, потом зазвенел, забулькал, песня его переливалась то такой трелью, то такой. Соловей пел долго и легко, выводил всё новые и новые колена, каждый раз отделяя одну песню от другой как бы маленькой точкой. Поэтому, несмотря на нежность его пения, всё получалось твёрдо и чётко. Спетые песни не пропадали, забытые, затёртые следующей трелью, а словно бы продолжали жить и сверкать, как строчки только что прочитанного стихотворения.
Иногда мне казалось, что соловей повторяет какое-то своё колено. Да, наверное, так оно и было: не мог же он без конца петь всё новое и новое. Но если он и повторялся, то настолько незаметно и красиво, что всё выходило у него как бы по-другому и очень складно.
Потом он замолчал. И ещё долго была полная тишина, и ни одна птица не решалась пискнуть. И мы тоже не двигались, молчали, надеялись, что он споёт ещё что-нибудь…
Соловьиная тишина. Всё молчит. Лишь небо синеет да высокое белое облако стоит у самого солнца…
Но вот вдруг сорока застрекотала — сорока-насмешница. Словно по команде, ветер качнул траву и листья кустов… И всё пропало, опять всё превратилось в простой солнечный полдень. Трясогузка и ещё какая-то птичья мелочь затеяли свою музыкальную возню. Я сердито глянул на сороку:
— Ух, завистница!
Мой знакомый резко хлопнул в ладоши. Сорока пугливо вспрыгнула на ветке и полетела, по обычаю своему ныряя то вверх, то вниз, волоча по ветру неуклюжий хвост, словно метлу.
Делать нечего, мы пошли дальше по змеистой тропинке вдоль реки. Шли и прислушивались — не будет ли соловья. Идти нам было не очень-то удобно: основная дорога отвильнула вправо и прямиком шла через поле. Но мы решили держаться поближе к соловьиным местам. Они и в самом деле были соловьиными: ведь певцы эти больше всего любят непролазный кустарник и чтоб поближе к воде.
— Раз один пел, — уверенно сказал мой знакомый, — значит, ещё запоют.
Я хотел возразить: мол, чего это им собираться всем в одну кучу, но в эту секунду опять раздалось соловьиное пение. Мы прислушались — песня была где-то у нас за спиной. И всё же мы могли бы поручиться, что это не наш первый соловей.
Этот пел куда скромней, короче как-то. Его весёленькая, простоватая песня не отличалась особенным складом. Он свистел себе, посвистывал — как говорится, что бог на душу положит. И здесь уж не было особенного волшебства… Так, поёт некий соловьишка, ну и пой себе на здоровье…
Едва он кончил какой-то свой куплетик, вдалеке вступил другой соловей. Мы послушали минутку — нет, и он не был настоящим мастером. Хотя и пел заметно лучше. Ему на смену вступил ещё один и ещё…
А потом мы уже перестали различать — первый, второй, пятый, а может, и какой новый… Теперь они пересвистывались, перекликались, далеко слышимые в наступившем вдруг безветрии. Но даже у этих полумастеров, а может, и вообще простых подмастерий, было великое уважение друг к другу и к своей профессии — ни разу ни один не перебил другого.
Но вот опять наступила вдруг минута особой тишины, и запел наш, первый соловей. Его нельзя было не узнать! Просто удивительно, как ясно умел он выговаривать каждое своё соловьиное слово. И какая неподдельная звонкая печаль была в его песне — широкой и спокойной, словно большая река.
Не сговариваясь, мы повернули назад: нам хотелось увидеть необыкновенного певца. Быстрым шагом мы за несколько минут дошли до старого места — того, где клин кустарника выталкивает дорогу в поле. Соловей всё пел. Мы тихо-тихо стали осматривать кусты. Соловья нигде видно не было. Казалось, пение рождается прямо в пустом воздухе.