Ханеман - [65]

Шрифт
Интервал

Потом стук, треск, я посмотрел в окно…

Адам? Здесь? Рехнулся! Ведь ксендз Роман… но нет! за окном прищуренные глаза, растянувшиеся в невинной улыбке губы, темные от загара щеки. Адам взобрался на подоконник по решетке, обвитой диким виноградом, который посадила у стены приходского дома еще жена пастора Кнаббе, и, прижавшись щекой к стеклу, подает мне какие-то знаки!

Я подождал, пока он исчезнет, открыл окно, поколебавшись секунду, осторожно — чтобы не порвать веточки винограда, на которые я любил смотреть, когда мы по воскресеньям возвращались из костела цистерцианцев, — спустился следом за ним в сад.

Давясь от смеха, мы рванули через кусты крыжовника и черной смородины к проволочной ограде, под которой лежали огромные тыквы, один прыжок, зазвенела проволока, и вот мы уже бежим по лугу перед лицеем, оставив позади костел цистерцианцев, чья остроконечная башня отбрасывает на луг длинную тень, потом по двору дома 7, перепрыгивая через грядки, потом по размытому дождями песчаному обрыву и — в лес, под защиту буковых стволов. Запыхавшиеся, счастливые оттого, что все уже позади, мы, обнявшись, покатились по земле: то ли в шутливой схватке, то ли просто захотелось поваляться в сухой листве.

А потом, разбрасывая башмаками листья, мы за первой же усадьбой свернули к холмам и углубились в лес, в гущу высоких буков и сосен, чтобы не наткнуться по дороге на преследователей из приходского дома или на Ментена и Бутра, которые — как мы прекрасно знали — не простят нам того, чего нельзя прощать. Адам, склонив набок голову, устремил на меня грозный взгляд ксендза Романа, щеки у него вспухли, залились красивым темным пурпуром, и наконец, через минуту-другую, с губ сорвалось беззвучно-возмущенное: «Бить убогого? У-бо-го-го?!» Страх мигом улетучился, я хохотал до колик в животе, так все это было дико и немыслимо забавно… Когда же наш шаг выровнялся и дыхание успокоилось, Адам легкими, как рисунок японским перышком, движениями пальцев и кистей рук принялся чертить в воздухе картину того, что произошло около живой изгороди час назад. И опять ястребиная лапа ксендза Романа — холодная и обжигающая — поволокла меня в сторону приходского дома, опять швырнула на дубовую скамью с готическими цифрами, а я, посидев немного на черном сиденье напротив распятия, вдруг, покраснев от стыда, с кулаками набросился на Адама потому что в его изображении моих жестов… потому что он, копируя мои жесты, складывал руки в истовой молитве! Я колотил его крепко сжатыми кулаками, уши у меня горели, ведь тогда, там, в пустом зале приходского дома, я не только гордо шипел: «Нетушки!» — тогда, там, я в какой-то момент, опустив голову, начал шептать: «…да будет воля Твоя и на земле, как на небе, хлеб наш насущный дай нам на сей день… и не введи нас в искушение… и прости нам грехи наши…» Значит, он почувствовал это во мне, значит, углядел через оконное стекло? Его темное от солнца лицо, едва заметным подрагиванием мышц рисующее картины моей боли, страха и радости, вело рассказ о молящемся мальчишке, смиренно уставившем взор на черное распятие… Какая пытка!

И какое счастье, что этот рассказ наконец закончился! Запыхавшийся, разгоряченный борьбой, со свежими царапинами на руках и жгучими ссадинами на коленях — потому что, схватившись, мы покатились в заросли можжевельника, — я чувствовал во всем теле легкую и бодрящую пустоту, которая заполнила меня, как дыхание, свежее и пьянящее. Наверно, это было не очень хорошо, но уж наверняка лучше того, что я пережил недавно. Адам между тем остановился на тропке, усыпанной теплой хвоей, и — возможно, чтобы оттянуть еще хотя бы на несколько минут возвращение на улицу Гротгера, дома которой уже проглядывали внизу за деревьями, — начал, наслаждаясь ловкостью собственных пальцев, рисовать в воздухе один за другим прозрачные фигуры знакомых и соседей! Итак: вначале пан В., подстригающий живую изгородь перед домом 14, затем выбивающая пуховую перину пани Вардонь, затем пан Ю., поднимающийся на второй этаж к Ханеману… Несколько движений темных кистей, изгиб шеи и вот уже сыновья пана С. с размаху кидают железный прут, высекая из булыжной мостовой голубоватые искры… Потом опущенный подбородок, вскинутые брови, понурившаяся голова — это пан Ц., направляясь на работу на фабрику «Даоль», в семь утра медленно выходит из дома 12 и осторожно закрывает за собой калитку. У меня руки сами рвались принять участие в этой беззвучной пляске пальцев, с небрежной легкостью вычерчивающих в воздухе контур чужой жизни. И я повторял, старался повторить каждый жест Адама, чтобы уловить тот единственный, которым и передавалось сходство! Ох, если б говорить вот так на сотне языков, иметь сто душ, сто голосов — птичьих, человеческих, молодых, старых, давно отзвучавших, новых, мужских и женских! Увлеченные обезьянничаньем, раззадоренные безнаказанностью передразнивания взрослых, которые не могли нам помешать, окрыленные побегом из западни, куда нас час назад затащила неведомая сила, упивающиеся игрой в перевоплощения, дарившей нам злую, темную радость, свободные, мы задирали головы к небу и, словно бы становясь кем-то, кем на самом деле не были, чувствовали на себе укоризненный взгляд Бога, взирающего из заоблачных высей на буковые леса за Собором, на Оливу, на пляж и залив, и кружили среди деревьев, а бок о бок с нами по тропке под раскачивающимися шумливыми кронами буков и сосен двигались тени людей, которых мы знали; хрупкие, сотканные из ветра, беззащитные тени изгибались в подчеркнуто любезных поклонах, приветственно приподнимали шляпы, обменивались рукопожатиями, грозили пальцем; десятки теней с улицы Гротгера шли с нами по сухим буковым листьям, сливаясь с нашими тенями, будто хотели быть живее наших тел. С какой самозабвенной грациозностью танцевали они на тропке, выскальзывая из-под наших ног! Иногда я уже не мог различить, кто из нас настоящий: мы живые, облеченные в плоть, шагающие вверх-вниз по холмам — или они выхваченные кончиками пальцев из солнечного света, сведенные к одному жесту, к одной гримасе, которая на мгновенье наделяла их зыбким существованием, а затем с веселой равнодушной легкостью рассеивала в ничто, поскольку, возможно, уже тогда, там, на холмах, было известно, уже было предопределено, что память если вообще от улицы Гротгера останется какая-нибудь память — сохранит их только такими, какими я их вижу сейчас, здесь, перед нами, на засыпанной теплой рыжей хвоей тропинке, в лучах солнца, просеянных дрожащей листвой, в шуме сосен и буков. Восхищенный и негодующий, я отдавался этой игре превращений — быть может, чуточку мстительной, быть может, небезобидной, которая радовала меня и слегка пугала, а Адам с незлобивой жестокостью раскрашивал каждое выловленное из воздуха лицо, покрывал щеки белилами и пурпуром губы, чернил брови, а потом несколькими небрежными мазками рисовал невесомую слезу на ресницах и приклеивал к чьим-то узким губам вечную гримасу страдальческой улыбки, в которой мы со своим злым, веселым, жадным, недоверчивым интересом к чужой жизни прозревали себя…


Еще от автора Стефан Хвин
Гувернантка

Стефан Хвин принадлежит к числу немногих безусловных авторитетов в польской литературе последних лет. Его стиль, воскрешающий традиции классического письма, — явление уникальное и почти дерзкое.Роман «Гувернантка» окружен аурой минувших времен. Неторопливое повествование, скрупулезно описанные предметы и реалии. И вечные вопросы, которые приобретают на этом фоне особую пронзительность. Образ прекрасной и таинственной Эстер, внезапно сраженной тяжелым недугом, заставляет задуматься о хрупкости человеческого бытия, о жизни и смерти, о феномене страдания, о божественном и демоническом…


Рекомендуем почитать
Графиня Потоцкая. Мемуары. 1794—1820

Дочь графа, жена сенатора, племянница последнего польского короля Станислава Понятовского, Анна Потоцкая (1779–1867) самим своим происхождением была предназначена для роли, которую она так блистательно играла в польском и французском обществе. Красивая, яркая, умная, отважная, она страстно любила свою несчастную родину и, не теряя надежды на ее возрождение, до конца оставалась преданной Наполеону, с которым не только она эти надежды связывала. Свидетельница великих событий – она жила в Варшаве и Париже – графиня Потоцкая описала их с чисто женским вниманием к значимым, хоть и мелким деталям.


Том 10. Жизнь и приключения Мартина Чезлвита

«Мартин Чезлвит» (англ. The Life and Adventures of Martin Chuzzlewit, часто просто Martin Chuzzlewit) — роман Чарльза Диккенса. Выходил отдельными выпусками в 1843—1844 годах. В книге отразились впечатления автора от поездки в США в 1842 году, во многом негативные. Роман посвящен знакомой Диккенса — миллионерше-благотворительнице Анджеле Бердетт-Куттс. На русский язык «Мартин Чезлвит» был переведен в 1844 году и опубликован в журнале «Отечественные записки». В обзоре русской литературы за 1844 год В. Г. Белинский отметил «необыкновенную зрелость таланта автора», назвав «Мартина Чезлвита» «едва ли не лучшим романом даровитого Диккенса» (В.


Избранное

«Избранное» классика венгерской литературы Дежё Костолани (1885—1936) составляют произведения о жизни «маленьких людей», на судьбах которых сказался кризис венгерского общества межвоенного периода.


Избранное

В сборник крупнейшего словацкого писателя-реалиста Иозефа Грегора-Тайовского вошли рассказы 1890–1918 годов о крестьянской жизни, бесправии народа и несправедливости общественного устройства.


Анекдоты о императоре Павле Первом, самодержце Всероссийском

«Анекдоты о императоре Павле Первом, самодержце Всероссийском» — книга Евдокима Тыртова, в которой собраны воспоминания современников русского императора о некоторых эпизодах его жизни. Автор указывает, что использовал сочинения иностранных и русских писателей, в которых был изображен Павел Первый, с тем, чтобы собрать воедино все исторические свидетельства об этом великом человеке. В начале книги Тыртов прославляет монархию как единственно верный способ государственного устройства. Далее идет краткий портрет русского самодержца.


Избранное

В однотомник выдающегося венгерского прозаика Л. Надя (1883—1954) входят роман «Ученик», написанный во время войны и опубликованный в 1945 году, — произведение, пронизанное острой социальной критикой и в значительной мере автобиографическое, как и «Дневник из подвала», относящийся к периоду освобождения Венгрии от фашизма, а также лучшие новеллы.


Рождественские каникулы

Короткая связь богатого английского наследника и русской эмигрантки, вынужденной сделаться «ночной бабочкой»…Это кажется банальным… но только на первый взгляд.Потому что молодой англичанин безмерно далек от жажды поразвлечься, а его случайная приятельница — от желания очистить его карманы.В сущности, оба они хотят лишь одного — понимания…Так начинается один из самых необычных романов Моэма — история страстной, трагической, всепрощающей любви, загадочного преступления, крушения иллюзий и бесконечного человеческого одиночества…


По ком звонит колокол

«По ком звонит колокол» — один из лучших романов Хемингуэя. Полная трагизма история молодого американца, приехавшего в Испанию, охваченную гражданской войной.Блистательная и печальная книга о войне и любви, истинном мужестве и самопожертвовании, нравственном долге и непреходящей ценности человеческой жизни.


Дама с собачкой

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Грозовой перевал

«Грозовой Перевал» Эмили Бронте — не просто золотая классика мировой литературы, но роман, перевернувший в свое время представления о романтической прозе. Проходят годы и десятилетия, но история роковой страсти Хитклифа, приемного сына владельца поместья «Грозовой перевал», к дочери хозяина Кэтрин не поддается ходу времени. «Грозовым Перевалом» зачитывалось уже много поколений женщин — продолжают зачитываться и сейчас. Эта книга не стареет, как не стареет истинная любовь...