Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура - [100]
многия были в твоем духе, особливо же когда, как приморский житель, говорил я о судне. Судно было моим пифическим треножником, и несколько дифирамбов с него слетело [АБТ: 20].
Иными словами, Вяземский представляет себя оракулом или Пиндаром ночного судна – хранилища разнообразной продукции жизнедеятельности поэта.
…продерзко судно
Знаменательно, что в карнавальном мироощущении Вяземского этого времени сугубо прозаическая, натуральная сторона жизни тесно переплетается с высоким поэтическим восторгом, связанным в его восприятии с творчеством Байрона. 18 августа 1825 года Вяземский пишет жене о переживаемой им стихотворческой лихорадке, в процессе которой он «выпотел стихов 50 о Байроне с удовольствием» [OA: V, 86]. Здесь же он сообщает о том, что был приглашен на адмиральский корабль, «где в первый раз увидят русского поэта». В предвкушении этого визита Вяземский цитирует известные стихи Байрона из третьей песни «Childe Harold’s Pilgrimage»:
Судно в письмах Вяземского оказывается двуликим, как Янус (или, в нашем контексте, анус). Путешествие на байроновском, романтическом, судне уподобляется им сидению на судне ночном:
только на этом судне [здесь: корабле. – И.В.] действие бывает противное обыкновенному: тут ходишь не на низ, а на верх, и часто не с низу, а с верху идет. Извините меня, придворныя барышни, что это письмо так дурно пахнет, но оно ведь не к однем вам писано, а отправится в остафьевскую сторону, где эта сторона est en bonne odeur во всем околодке [там же: 88].
Свое будущее плавание Вяземский представляет как испытание байроновской (чайльд-гарольдовской) традиции, которую он сопоставляет с традицией классической (все та же ода Горация к кораблю Вергилия), которой в свое время отдал дань его старший друг В.Л. Пушкин:
Прямо с бала отправимся на корабль[362]. ‹…› То-то привезу славные стихи с корабля и буду поверять Байрона, как Василий Львович <Пушкин> поверял Виргилиеву бурю [там же: 89].
Наконец, «поэтическое» и «прозаическое» значения слова «судно» полностью сливаются:
Я надеюсь, что на судне пронесет меня хорошими стихами. Жуковский! позавидуй мне! Такая поездка стоит твоего чернослива! Кого-нибудь бы из сердечных при мне, и поездка была бы в тысячу раз приятнее. Боюсь, что придется мне удерживаться на судне. Вот положение! Настоящее Танталово страдание! Тьфу, Боже мой! у меня на языке и на пере так и висит судно! Я совсем провоняю в Ревеле [там же].
Продуктом задуманного путешествия на судне, по Вяземскому, должно стать хорошее словесное испражнение – здоровая реакция организма.
По большому счету, байроновский эксперимент Вяземского не оправдал его надежд. Первый день на море был для него «очень тяжел» («хотя меня и не рвало, но тоска, как свинец, лежала на душе; все было не по мне, и самое море опостылело мне»). Впрочем, на другой день он уже начал привыкать к плаванию, но из-за сильных ветров последнее было прервано, и Вяземский вынужден был сойти на берег [там же: 90]. Между тем это плавание не прошло бесследно для поэта: его впечатления отразились в стихотворном отрывке «Байрон», законченном уже в следующем году и опубликованном в 1827 году в «Московском телеграфе»[363]. Этому стихотворению Вяземский дал эпиграф из третьей песни «Чайльд Гарольда», которую он цитировал в приведенном выше письме к жене[364].
Суммируя, можно сказать, что шуточная философия или «пиитика» судна, сочиненная Вяземским летом 1825 года, лежит на пересечении двух мироощущений и образов жизни, символизируемых для поэта высоким Байроном и низким Хвостовым. Сознание Вяземского разрывается между поэтической жаждой морских странствий («корабль – плывущий мир») и просветительской приверженностью к прозаическому комфорту (остафьевский дом как оазис цивилизации в России). Князь Петр Андреевич как бы пытается усидеть сразу на двух суднах. Но ничего у него не выходит.
Коллега! Опять каламбур! Это опасно? На сон грядущий я почитал в «Вырождении» Макса Нордау о признаках неподконтрольной графомании и пришел к выводу, что по всем критериям настоящий графоман не Хвостов и даже не Вагнер, а я: неуемная страсть к словоизвержению, излишняя обстоятельность, болезненное стремление к переписыванию готового, непреодолимая склонность к каламбурам, как запрещенный камамбер, намазываемым на бутерброд текста, постоянные позывы к рифмованию, чуждому научному прозаическому повествованию, злоупотребление подчеркиванием отдельных слов и предложений (я и эту свою исповедь курсивом выделяю!), сочинение бесполезных теорий и их упрямое отстаивание (сколько раз я уже повторил некоторые свои заключения); наконец, увлечение всеми графоманами, с которыми мне довелось встретиться в жизни или о которых я читал в книгах, и прежде всего, конечно, их «королем» графом Дмитрием Ивановичем Хвостовым.
Но, положа руку на сердце, скажите, коллега, только ли я страдаю этой болезнью? Не овладела ли она и некоторыми, и даже многими, представителями моего цеха? Вы заметили, что в последние 25 лет литературоведческие статьи в российских журналах и сборниках становятся все длиннее, замысловатее и претенциознее, а списки опубликованных работ у отдельных авторов все более напоминают журавлиный клин? У этой страсти к ученому многословию есть, конечно, объективно-исторические причины – например, долгое (слава богу!) отсутствие цензуры, растущие (слава богу!) богатства Сети, бескрайние (слава богу!) просторы интернетовских версий научных журналов. Можно писать о чем хочешь и сколько хочешь. Есть еще и культурно-психологические объяснения этой страсти. Хочется – да и нельзя избежать в наш глобалистский век – всеохватности. Начнешь писать на локальную тему и сразу чувствуешь, что она частный случай другой, а другая – третьей и так далее. А еще и теория: эмпиризмом никого не удивишь, а теорий много, и как бы их побольше учесть. А еще иностранные языки, от латыни и греческого: хорошо бы и здесь показать себя с помощью той же Сети. А еще и библиография: как все, что написано по твоей теме, посмотреть и учесть, даже «по возможности». А еще и наше маленькое, но требовательное экспертное сообщество: надо и тому угодить, и этому подмигнуть, и реакцию третьего предусмотреть. А еще самолюбие и нарциссизм под маской профессионализма: послать рукопись тому, другому, третьему под предлогом того, что очень нужны советы и замечания, а на самом деле – вот, прочитайте, каков я. И на своей страничке в Лицекниге дать ссылку и следить за нравками и попутками. А еще – авторитетность тона и серьезность, такая серьезность, как будто ничего более важного нет на свете, чем эта статья, которую прочитают человек десять, если не два (о чем мы, конечно же, знаем).
Книга посвящена В. А. Жуковскому (1783–1852) как толкователю современной русской и европейской истории. Обращение к далекому прошлому как к «шифру» современности и прообразу будущего — одна из главных идей немецкого романтизма, усвоенная русским поэтом и примененная к истолкованию современного исторического материала и утверждению собственной миссии. Особый интерес представляют произведения поэта, изображающие современный исторический процесс в метафорической форме, требовавшей от читателя интуиции: «средневековые» и «античные» баллады, идиллии, классический эпос.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.