Город - [2]
В романе есть огромное количество глубокой философской напряженной работы, которая все сильнее втискивается в удивительно плотный текст, поскольку сюжет становится все более медленным и заменяется огромными параграфами монументальной длины, плотно стиснутой печати, и эпических предложений. Так книга с мрачным эффектом, создаваемым повествовательной манерой и почти полным отсутствием диалогов, постепенно все сильнее переходит к тяжелым теоретическим монологам. Если бы Кафка был немецким консервативным революционером Веймарской эры, он писал бы, вероятно, в таком духе.
Но во всем этом есть логика, поскольку она следует за раскручиванием интеллектуальной одиссеи Иве.
Особенно интересны сцены, где действуют национал-социалисты и их коммунистические противники. У фон Саломона были неоднозначные отношения с нацистами: первоначально сочувствовавший им, он не поддерживал их после 1933 года, но при этом он не выступал и против них, и действительно до конца национал-социалистического правления ограничился только написанием сценариев к кинофильмам. В романе Иве предоставляется возможность с близкого расстояния наблюдать за нацистами до их прихода к власти, так как один из его бывших сотрудников и знакомых из крестьянского движения (который меняет и свои убеждения, и свои имена, с беспечной частотой) связан со штурмовиками СА. Как читатели мы становимся даже свидетелями одной из частых в то время драк коммунистов и национал-социалистов в одном трактире.
Сам автор писал так о своем романе: «Город был попыткой, моментальной съемкой сложившегося положения, упражнением литературного вида, при котором я специально не обращал внимания на несомненные отделенные от темы проблемы написания. Сам материал был, несомненно, интересен, но все же, был без особых обязательств для меня; он служил мне только для обострения всех поставленных вопросов».
Хотя в целом, это роман с интригующим вымыслом, но он богат и исторической ценностью (и из-за мучительного интеллектуального фермента, который воспроизводит историю, и из-за фона, на котором действие разворачивается), и необычными характерами - или скорее, карикатурами, потому что их характеристика выдает определенный диккенсовский вкус к юмористическим стереотипам. Эту книгу стоит прочитать, если вы наслаждаетесь сложным, вдумчивым и требующим напряжения сил романом и / или интересуетесь этим периодом времени и возможно также немецким характером вообще.
Самая внутренняя столица всякой державы лежит не за земляным валом, и ее нельзя взять штурмом.
БАРОН ФРИДРИХ ФОН ХАРДЕНБЕРГ-НОВАЛИС
Западное побережье Шлезвиг-Гольштейна от Нибюлля до Глюкштадта скрывает за своими дамбами зеленую, спокойно раскинувшуюся территорию. Ни одна возвышенность, вплоть до мягких обратных склонов холмов гееста - песчаной прибрежной земли, не скрывает линию закругляющегося вдали горизонта. Узкие дороги, покрытые клинкерным кирпичом, подобно красноватым лентам, тянутся по долине и связывают крестьянские дворы, которые лежат вразброс по всей этой земле, окруженные деревьями. Только редко такие дворы соединяются в единое поселение, и на глаз тяжело отделить одну общину от другой. Эти крестьянские дворы и владеют этой землей, маленькие чистые городки и рынки остаются едва ли больше чем светлыми пятнами на этой серо- зеленой картине.
Низкие кирпичные дома дворов с крепкой соломенной крышей, маленькими окнами и воротами, которые почти полностью занимают переднюю стену усадьбы, стоят посреди узких прямоугольников разделенных прорытыми в марше - болотистой плодородной почве - канавами пастбищ, на которых из черной земли прорастает жирная и равномерно подстригаемая скотом трава. Преимущественно конюшня и жилое помещение объединены под одной огромной крышей, и теплый запах живущих по соседству с людьми животных едко проникает во весь дом. Скот - вот богатство этой земли, и крестьяне гееста говорят, наверное, недоброжелательно, что вся работа крестьян, живущей на маршах, состоит в том, чтобы однажды при случае ущипнуть за хвост своих быков, чтобы проверить, достаточно ли они уже жирны. Но на самом деле, на дворе всегда было достаточно работы, и если песчаный геест хранил на раскаленном солнце зрелый хлеб, то болотистая почва наполняла канавы лениво стекающей водой и грязью чуть ли не на высоту человеческого роста, и их приходилось выкапывать снова и снова, и если урожай на геесте гибнул от грозы и града, то угрозой для маршей были эпидемия и чума. На песчаном малоплодородном геесте владелец пятидесяти гектаров земли и пяти голов скота никак не мог считаться зажиточным крестьянином, в то время как на болотистых маршах человек мог иметь свои тридцать голов скота и пятнадцать гектаров земли, и тоже вовсе не был зажиточным крестьянином. Но они все были свободными крестьянами, и поле монастыря Святой Анны, владельцем которого был Клаус Хайм, на протяжении четырех веков оставалось во владении его семьи, семьи свободных крестьян, которые во все времена могли решиться на то, чтобы приравнять себя к любому дворянину. Четыреста лет стоят также дубы, которые еще сегодня окаймляют двор, и таких крестьянских дворов и таких семей было много на этой земле. Старший сын наследовал двор, и другие шли в батраки, или если выпадал случай, уходили в море, или в город, или учились на адвоката или священника, если хозяйство приносило достаточно дохода. Так как владение крестьянским двором регулировало все, и это владение было больше чем просто деньгами и имуществом, оно было наследием и родом, и семьей, и преданием, и честью, прошлым, настоящим и будущим. И если кто-то терял свой двор, то он терял больше, чем владение, и он терял его потому, что не умел хорошо вести хозяйство. Плохо вести хозяйство, это значило, плохо думать о своем дворе, и потерять двор считалось больше собственной несостоятельностью, чем просто неудачей. То, чего двор требовал, это и должно было происходить с ним, если нужно, то и ломая привычные средства. Так крестьянин и садовод должен был также стать торговцем, когда этого требовало время; и если на геесте внимательно следили за курсами и складировали зерно или выбрасывали на рынок, то на маршах ничуть не меньше следили за тем, чтобы осенью в правильный момент отправить на рынок скот, набравший вес за лето. Но когда времена становились плохи, все же, то на маршах это чувствовали раньше, так как скот нужно было продать за любую цену, когда он уже был полностью готов к забою. Во время великой войны это еще начиналось. Старики и женщины могли вести хозяйство только чтобы сводить концы с концами; потом прошла и инфляция, и даже принесла крестьянам некоторую пользу: старые долги исчезли, а новые машины появились, и тот или другой мог даже купить себе автомобиль, весьма полезный для быстрой торговли. Потому крестьяне сочли вполне правомерным, когда большую часть бремени стабилизации позже взвалили на них. Они умели жить и давать жить другим, и если они и всегда строго оставляли свое при себе, то они, все же, не боялись при случае также давать несколько сверху на том и на этом; и свои налоги они всегда уплачивали точно. Но с налогами дело становилось все непонятнее. То, что приходило из города, редко хорошо пахло, там всегда были те, кто мог считать и писать, и каждое официальное письмо приносило неприятности. Теперь, однако, прибывало все больше этих официальных писем, и председатели общин должны были толково советовать и правильно отвечать. Когда молодые крестьяне были дома - многие из них были в городе в сельскохозяйственных школах и в этих новомодных крестьянских институтах, где они учили кое-что, что они не могли бы узнать на своем дворе - тогда они много чего рассказывали, также о крови и о родной земле, и о мифе и стихийной силе, и крестьяне слушали и радовались тем дружелюбным вещам, которые люди в городе теперь говорят о крестьянах. Но, все же, тогда могло случаться, что один владелец двора из своего угла спрашивал, как все же теперь обстоят дела с налогом на недвижимое имущество, и тотчас хозяйка дома убирала хрупкую посуду в сторону. Так как тогда одно нанизывалось на другое, налог на имущество, и налог на землю, и налог на недвижимое имущество, и подоходный налог, и налог с оборота, и, все же, это все еще, черт бы его побрал, снова складывается вместе, и опять то же самое, земля и имущество, и доход и оборот, ведь все вместе это и было крестьянским двором! Так крестьянину приходилось оплачивать все вдвойне и втройне, и к этому еще добавлялись налоги местной общины и платежи за дамбы, и бремя социальных расходов, которое снова и снова возрастает, и в один миг такой вот клочок бумаги так отнимает у тебя всю твою работу, что у тебя пропадают и слух, и зрение! А ведь там были еще банковские проценты и налоги за дороги и мелиорацию, не говоря уже о взносах в различные кооперативы и в земельный союз и в другие крестьянские экономические союзы. Да и какой толк-то, собственно, говорить о них: ведь если однажды крестьяне приезжали к этим господам, и за последнее время приходилось частенько приезжать к ним, то там было много сочувствия, покачивания головой. И целая гора обещаний, и целая навозная куча советов, и, наконец, собрание, забирающее множество нужного времени, и с пунктом повестки дня, и с единогласной резолюцией. И на этом все заканчивалось. Итак, нужно было отправляться в финансовое управление. И крестьяне часто шли туда, даже если при этом всегда теряли целый день и снова все было зря. Потому что люди в финансовом управлении больше не были такими, как раньше, когда еще можно было говорить друг с другом благоразумными словами, и тоже не существовало больше уже тех ландратов, которые обычно как какие-то маленькие и добрые короли управляли в своих округах и понимали язык крестьян и всегда осведомлялись о скоте и о жене. Теперь ландраты больше не ходили по окрестностям в зеленой шляпке, с толстой тростью и в высоких сапогах, нет, теперь это серьезные господа, с пенсне и портфелем, которые сидели теперь там за своими письменными столами, сами больше были уже не местными, а приезжали из Рейнланда или из провинции Саксония, или из всяких других негостеприимных земель. Ну, что ж теперь, говорили сами себе крестьяне, работа есть работа, у меня есть моя работа, а у него - его работа, но, все же, раньше мы могли сотрудничать, а теперь уже нет. И раньше нам не приходилось просить о помощи, а теперь мы должны делать это. И раньше делалось то, что было необходимо, и теперь, если мы действительно однажды чего-то добиваемся, то это выглядит так, как будто бы это была милость. Но мы же не хотим милости, мы хотим нашего права. И они шли в сельскохозяйственную палату. Потому что было еще кое-что другое. Если бы дело было только в налогах! Но и с торговлей скота дела обстояли не хорошо. «Рационализируйте», так говорили господа из сельскохозяйственной палаты крестьянским делегациям. Рационализировать, это было большим словом. Но, все же, что нужно было рационализировать, спрашивали крестьяне, ведь и так уже все было высчитано до самых маленьких деталей? «Перестраивайтесь», говорили господа из сельскохозяйственной палаты. Перестраиваться, это тоже было большим словом. С быками дела больше не шли, из-за торгового договора с Данией. Перестраивайтесь, Крупп тоже перестроился, с пушек на матрасы; вот и вы перестраивайтесь - с быков на свиней. Многие крестьяне перестраивались. Но это было медленным делом. Ведь это машины работают быстро, а скоту нужно время, чтобы вырасти и набраться жирку, и крестьянский двор - не фабрика. И когда пришло время, и двор перестроился, и свиньи после больших забот и многих неудач готовы к забою, то их приходится продавать себе в убыток, из-за торгового договора с Сербией. Пусть проданы и в убыток, но оборот-то был, и с этого оборота нужно платить налог, и налогу нужны их деньги. Так дело не пойдет, - сказали крестьяне, нам придется продавать свое имущество, чтобы заплатить этот слишком большой налог. Налоговой службе было все равно. Мы не будем платить этот налог, продавая ради этого свое имущество, настаивали упрямо крестьяне, и слово «налог, ради которого требуется продавать свое имущество» приобрело большое значение. Тогда пришли судебные исполнители. И крестьяне отправились в финансовое управление. Сначала их было двое, трое, которым приходилось все время ходить в финансовое управление. Вы плохо вели свое хозяйство, говорили им другие. Сначала их было двое, трое, которым пришлось покинуть свои дворы. Вы плохо вели свое хозяйство, говорили им другие. Но потом их стало больше. Тогда те, которым пришлось продавать свои дворы, уже были везде и всюду известны как хорошие хозяева, как мужчины, которые понимали свое дело. Тогда заполнялись коридоры финансового управления, и его здание пришлось расширять. И судебные исполнители должны были действовать. Сначала описывались быки. Это не было хорошо для кредита. Затем описывалось большее количество быков, тогда кредит совсем прекращался. Потом двор продавался с аукциона, и никто уже не говорил, мол, вы вели хозяйство плохо. Что делать, спрашивали крестьяне, один другого. Что делать, спрашивали они все вместе и пошли к Клаусу Хайму, который всегда был первый среди равных. Клаус Хайм говорил: помогайте себе сами. Помогайте себе сами, так говорил также Хам- кенс, и Хайм и Хамкенс сошлись. Клаус Хайм, в то время ему было примерно пятьдесят лет, был большим мужиком, сильным, как один из его быков, с серо- белокурой щетиной на красной, квадратной голове. Тот, кто видел его руки, едва ли осмеливался ему возражать, и знали, что он побродил по свету и во многих частях мира дрался со всяким возможным сбродом. Но Хамкенс был мал и почти тонок, спокойный мужчина немного за тридцать, бледный и скромный, который пошел на великую войну офицерским денщиком и вернулся полковым адъютантом, и, как и Хайм, просидел десять лет после войны спокойно и без всяких политических страстей на своем дворе. Помогайте себе сами, говорили они, и это было большим словом. Так как другие не хотели помогать. Мы не можем помогать, говорили другие, господа в учреждениях, господа за зеленым столом, мы хотим, но мы не можем. Почему? - спрашивали крестьяне, спрашивали снова, и шли от одного к другому. Они шли из одного учреждения в другое, из одного союза в другой, от одной партии к другой. Мы проиграли войну, говорили им в учреждениях и в правящих партиях. И что? - спрашивали крестьяне. Мы платим репарации, - говорили другие. Это звучало неплохо, кто проигрывает, тот должен нести убытки. Как мы можем платить, не получая денег с помощью налогов, как мы можем строить, не принося жертв? - спрашивали эти господа, и крестьяне говорили, что они не знали этого, и они тоже охотно хотели бы принести свою жертву, как они часто это доказывали, но они знали лишь одно: что они должны платить налог, продавая свое имущество - а кто все же станет резать свою лучшую молочную корову? Это несправедливо, говорили крестьяне, что мы должны платить вдвойне и втройне, и так дело не пойдет. И что это такое происходит с торговыми договорами? Господа пожимали плечами и отправляли их к другим господам, и те тоже пожимали плечами и ссылались на третьих, и, наконец, крестьяне уходили в ярости. Еще оставались другие партии, радикальные, в оппозиции. Но там было много визга и мало шерсти, и крестьянам это не нравилось. Помогайте себе сами, - сказали Хам- кенс и Хайм и взяли дело в свои руки. Они созвали крестьян в Рендсбург. И пятьдесят тысяч прибыли в один момент. Потому что бумага с печатью судебного исполнителя - вестница беды - пришла уже во многие дома, и повсюду рассказывали об этом, и тому или другому тоже приходилось уходить со своего двора, и среди них были достойные имена, мужчины из округа Нордердитмар- шен и из округа Зюдердитмаршен, из окрестностей Ицехо и Рендсбурга, из Вильстера и из Хайде, даже из Прееца и Фленсбурга приходила недобрая весть, и давно уже не на одном только Западном побережье крестьяне чувствовали нужду и поднялись, чтобы справиться с нею. Пятьдесят тысяч крестьян в один день и за один раз! Ну и что же, говорили рабочие Киля, мы вам поставим на ноги пятьдесят тысяч из нас каждый день, если вы хотите. Но это были крестьяне, которые встречались там, и больше того, крестьяне из Шлезвиг- Гольштейна. И крестьяне там наверху, на севере, не любят покидать свои дворы, и если крестьянину есть о чем поболтать, то он идет к своему соседу, или, самое большее, в лавку, которую держит поблизости мельник или мясник, или же он идет в городок на рынок. И уж тем более не по вопросам политики! До войны они голосовали за национал-либералов, потому что не хотели выбирать старых прусских консерваторов, они даже были бастионом либералов, как они могли прочесть в газетах, но это их мало трогало, потому что с 1864 года они мало в чем полагались на политику. А теперь? Пятьдесят тысяч! И они, те в учреждениях и в партиях, навострили уши. Это было немного, что они могли услышать там в Рендсбурге. Но это было достаточно. Последний раз мы требуем... и: Тогда борьба всерьез! и иногда это начиналось уже с: «Лучше быть мертвым, чем рабом, и пусть море проглотит Шлезвиг-Гольштейн». Все же, когда крестьяне возвращались домой, они знали значительно больше, чем раньше, и даже больше, чем смогли узнать внимательно навострившиеся уши в учреждениях. В каждой общине образовывались чрезвычайные комитеты по преодолению бедствия, и для них как раз самые лучшие мужчины были достаточно хороши. Все ли это? спрашивали себя господа в учреждениях. Это было не все. Затем судебные чиновники приезжали для организации продажи недвижимости с публичного торга и встречали необычно много деревенских парней на всех дорогах около деревни; они пропускали чиновников беспрепятственно и с приветливой ухмылкой, но позже судебные исполнители могли долго и бездеятельно сидеть во второй половине дня на солнце, так как никого нельзя было увидеть, и об аукционе не могло быть и речи. А бывали и другие продажи недвижимости с публичного торга, там помещение было битком набито, и присутствовало также и несколько чужаков, которые хотели, вероятно, сделать хорошую покупку; но вокруг чужаков, однако, стояли молчаливо крестьяне и внимательно смотрели на свои кулаки, и предложений с ценой не последовало.
О книге: Эрнст фон Саломон в своем вышедшем в 1930 году автобиографическом романе описывает опыт своей молодости, начиная с его членства в добровольческом корпусе в 1918 году. Сначала он боролся на стороне проправительственных войск в Берлине и Веймаре. Когда польские и межсоюзнические стремления аннексировали части Силезии вопреки результату плебисцита, Прибалтика и Верхняя Силезия стали районом боевых действий.За свое соучастие в совершенных «Организацией Консул» (О.К.) убийствах по приговору тайного судилища (т. н.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.