Город на заре - [2]
Пятьдесят лет назад, в кровь избитым мальчишкой он позвонил в дверь известного боксера, жившего неподалеку, а когда тот открыл, выдавил: «Я пришел, чтоб стать похожим на вас!» Эта пламенная искренность и святая вера в кулачную отвагу, как в способ одолеть жизнь в рабочем городе с тяжелым укладом, в котором долговязому еврейскому парнишке было лучше не уметь читать, чем драться, открыли ему двери в большой бокс. Розенберг не преуспел в нем; но в последующие двадцать лет ринг стал его жизнью, а зал в полуподвальном помещении, хоральной синагоги, ныне возвращенной городу — его alma mater. Он возлюбил этот мирок всей душой, больше дома, больше города, перестававшего существовать вне стен, на которых крепились пневматические груши и зеркала; ему он отдавал всего себя — запахам канифоли и пота, дроби и рокоту снарядов под забинтованными кулаками, боям и боли, которую он научился принимать так, чтобы тут же забывать о ней. Он понял, что пора уходить, дважды проиграв нокаутами, не поколебавшими, впрочем, его духа, не поднявшись выше чемпиона Кубка Союза, республики и двух универсиад. «А, Роза! Привет, Роза! Как поживаешь, Роза?» — первые годы вне зала его хлопали по плечу и отходили, когда он силился ответить; потом он осознал силу молчания, так же, как позднее — страшную силу своих кулаков в жесточайшей уличной драке — молчания, действовавшего сильней криков, угроз и доказательств. Именно эти качества — терпение и молчание — предопределили его судьбу в не меньшей степени, чем стойкость и способность без рассуждений принимать все, как есть, жить, как живется, пока жизнь давала такую возможность.
А потом мать умерла, промучившись полтора года.
Он продал машину и истратил на врачей, лекарства, фрукты и икру все, что заработал в фотопромысле, с цеховиками, выколачиванием долгов, не веря, что мать не спасти, слыша и не слушая ее свистящий шепот: — Леня, мальчик мой золотой, я прошу тебя, не надо этого ничего… ты же все понимаешь… Ну, зачем ты это делаешь, Ленечка?.. — После ее похорон он заперся в квартире, которую снимал на Павловом Поле, и напился до потери сознания, не прежде, чем разбил о стену и разнес в щепы все, что попалось под руку; сутки спустя он очнулся на цементном полу в вытрезвителе. А потом, точно продолжая трезветь, продрогший до костей, с чашкой дымящегося кофе, в застекленном летнем кафе посреди зимнего парка, он вдруг иначе увидел, осознал происходившее в городе в те последние месяцы, когда уходила мать — как если бы до него заново дошли все эти разговоры о выезде, сборах и проводах, словно не Акеры, Ицковы, Векслеры, Паланты, Вассерманы, Кривицкие, Плахты, Буховеры, Бухбиндеры — врачи, парикмахерши, профессора, инженеры, педагоги, преподаватели музыки, как его мать, ресторанные музыканты, мясники, ремесленники, тачавшие подметки и ключи, заправщики шариковых ручек на Пушкинской, а половина города, триста лет обустраивавшегося вокруг перепутий к морю и на Юг, в один прекрасный день снялась с места. Вначале он воспринял это, как отступничество, потому, что к матери приходили немногие из тех, кто, по его разумению, должен был быть у ее постели; немногие пришли и на кладбище; шел снег, и Ларочка Штерн, любимая ученица матери, плакала у него на плече. В ту зиму он раз за разом простаивал на платформе номер один положенные сорок минут, пока не отходил московский поезд в двадцать один пятнадцать — чуть в стороне от провожавших, в ратиновом пальто и ондатровой шапке — униформе центровых, больше не осуждавший выезд как трусость — как отречение от права считать домом место, в котором рожден, пусть право было ничем, принципом, от которого, тем не менее, не следовало отрекаться, как не следовало отдавать просто так нечто ценнее жизни, — не от того, что смерть матери примирила его с общей судьбой, а потому, что просил отец — помогал загрузить вещи в закупленные купе и говорил несколько слов от семьи, как того требовали приличия. Такими память помнила те годы: светящимися окнами вокзала, ящиками и чемоданами на снегу, толпящимися на платформе людьми — вот к чему, к бурным сценами расставаний, к темени, в которую уходили поезда, вернули Розенберга несколько часов полета. Тогда же он познакомил свою девушку с приятелем, сыном футбольного тренера, получившим разрешение на выезд в США, будучи убежден, что так лучше для нее и зная, что с ним ее не ждет ничего хорошего: — Ты уедешь с Сашей. Там вы будете счастливы, Аня! — Нет. И не подумаю. Нет, слышишь! С какой стати? Я хочу быть с тобой! — Говорю тебе, так будет лучше. Это решено, — Кем это решено, тобой, Леня Розенберг? — Точно. Мной. И я говорю тебе: ты уедешь с ним. Ясно? — Он просидел у них на свадьбе в ресторане весь вечер, не показав вида, что знаком с ней, только к поезду пришел с охапкой роз и стоял, втянув голову в плечи, пока не осел грохот за умчавшимися в ночь вагонами. Весть о том, что они обосновались в Филадельфии, что там она Анна Суркис, от фамилии мужа и у них сын, догнала его в Западной Сибири спустя два года. Он с головой ушел в дела, работая на людей, для которых в «Интуристе» держали накрытыми столы и в чьих подпольных мастерских на окраинах шили из шубного меха-лоскута шапки вместо шуб, детские с оторочкой куртки — из болоньевой ткани, предназначенной для мужских плащей, сопровождал машины с товаром на рынки и ярмарки и пока с них шла торговля, курил с шоферами или играл по мелочи с местными, державшими рынок, в рюмочной или шашлътчиой неподалеку, чтобы машины были на виду. Его могли видеть в третьеразрядных гостиницах Урала, Сибири, Казахстана, в которых он снимал этажи для себя, бригадиров и бригад, и где, неделями валяясь в номере, принимал работу и составлял реестры на любительские, поломанные, затертые, надорванные, полузасвеченные и даже вклеенные в документы фотографии или выдавал, сверяясь с теми же реестрами, раскрашенные анилиновыми красителями, задутые лаком для волос, закатанные в целлофан портреты и семейные фото в паспарту, пересчитывая и пакуя деньги, что текли рекой, бескрайней и неизбывной как жажда жителей деревень, фабричных и заводских поселков, общежитий, запечатлеть и приукрасить то, что становилось единственной значимостью прожитой ими жизни; в спальных вагонах поездов, одного в купе (распухшие от денег сумки под нижними полками) готового отбиться от уголовников, выслеживавших таких, как он; облокотившимся о дверцу автомобиля в предрассветной серой мороси, во главе каравана из десятка машин, дожидавшихся сигнала с поста ГАИ, чтобы ввести в город сухую колбасу, икру, красную рыбу, арабский кофе, индийский чай, виски, сигареты Salem — все, чем южане затоваривались в валютных магазинах Москвы; или душной июльской ночью, на поляне за загородным кабаком, в компании таких же мужчин, по пояс освещенных фарами, у открытых багажников, набитых газетными свертками с деньгами, которые предстояло делить по уговору.
Повесть «СТО ФИЛЬТРОВ И ВЕДРО» написана в жанре плутовского романа, по сути, это притча о русском бизнесе. Она была бы памфлетом, если бы не сарказм и откровенное чувство горечи. Ее можно было бы отнести к прозе нон-фикшн, если бы Валерий Дашевский не изменил фамилии.Наравне с мастерством впечатляет изумительное знание материала, всегда отличающее прозу Валерия Дашевского, годы в топ-менеджменте определенно не пропали даром для автора. Действие происходит незадолго до дефолта 1998 года. Рассказчик (герой) — человек поколения 80-х, с едким умом и редким чувством юмора — профессиональный менеджер, пытается удержать на плаву оптовую фирму, торгующую фильтрами для очистки воды.
«Как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя…» Вознесенский, Евтушенко, споры о главном, «…уберите Ленина с денег»! Середина 70-х годов, СССР. Столы заказов, очереди, дефицит, мясо на рынках, картошка там же, рыбные дни в столовых. Застой, культ Брежнева, канун вторжения в Афганистан, готовится третья волна интеллектуальной эмиграции. Валерий Дашевский рисует свою картину «страны, которую мы потеряли». Его герой — парень только что с институтской скамьи, сделавший свой выбор в духе героев Георгий Владимова («Три минуты молчания») в пользу позиции жизненной состоятельности и пожелавший «делать дело», по-мужски, спокойно и без затей.
Роман, написанный на немецком языке уроженкой Киева русскоязычной писательницей Катей Петровской, вызвал широкий резонанс и был многократно премирован, в частности, за то, что автор нашла способ описать неописуемые события прошлого века (в числе которых война, Холокост и Бабий Яр) как события семейной истории и любовно сплела все, что знала о своих предках, в завораживающую повествовательную ткань. Этот роман отсылает к способу письма В. Г. Зебальда, в прозе которого, по словам исследователя, «отраженный взгляд – ответный взгляд прошлого – пересоздает смотрящего» (М.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.
Первая часть из серии "Упадальщики". Большое сюрреалистическое приключение главной героини подано в гротескной форме, однако не лишено подлинного драматизма. История начинается с трагического периода, когда Ромуальде пришлось распрощаться с собственными иллюзиями. В это же время она потеряла единственного дорогого ей человека. «За каждым чудом может скрываться чья-то любовь», – говорил её отец. Познавшей чудо Ромуальде предстояло найти любовь. Содержит нецензурную брань.
20 июня на главной сцене Литературного фестиваля на Красной площади были объявлены семь лауреатов премии «Лицей». В книгу включены тексты победителей — прозаиков Катерины Кожевиной, Ислама Ханипаева, Екатерины Макаровой, Таши Соколовой и поэтов Ивана Купреянова, Михаила Бордуновского, Сорина Брута. Тексты произведений печатаются в авторской редакции. Используется нецензурная брань.