уходит.
Ананий Яковлев (теще). Что это, маминька, за слова его были?
Матрена (помолчав). Ну, батюшко, изволил, чай, слышать.
Ананий Яковлев. Про какого он это тут ребенка болтал?
Матрена. Может статься, про Лизаветина паренька говорил.
Ананий Яковлев (побледнев). Про какого это Лизаветина паренька?
Матрена. Паренек у нее… полутора месяца теперь.
Ананий Яковлев. А!! Дело-то какое… (Матери.) Теперь, маминька, значит, повыдьте маненько.
Матрена. Помилуй, батюшко, ты ее хоть сколько-нибудь!.. Накажи ты ее сколько хошь: пусть год-годенской пролежит!.. Не лишай ты только ее жизни, не ради ее самое, злодейки, а ради своей головушки умной да честной… (Кланяется ему в ноги.)
Ананий Яковлев (поднимая ее). Нет, ничего-с… Пожалуйте только, повыдьте-с.
Ананий Яковлев и Лизавета.
Некоторое время продолжается молчание; Ананий Яковлев смотрит Лизавете в лицо; та стоит, опустив глаза в землю.
Ананий Яковлев. Что ж это вы тут понаделали, а?
Лизавета молчит.
Ананий Яковлев. Говорите же! Отвечайте хоша что-нибудь!..
Лизавета. Что мне говорить?.. Никаких я супротив вас слов не имею. Какая есть ваша воля надо мной, такая и будет.
Ананий Яковлев (усмехаясь злобно). Гм… воля моя!.. (Приосанившись.) С кем же это, выходит, любовь ваша была?
Лизавета. Никон Семеныч говорил вам. Что ж? Слова их справедливые были.
Ананий Яковлев. Ничего я его глупых слов не понял!.. (Опять молчание.) Он тут про барина что-то болтал.
Лизавета. А кто же окромя их?.. Они самые.
Ананий Яковлев. Да, так вот оно куды пошло… В высокое же званье вы залезли!
Лизавета. Не по своей то воле было: тогда тоже стали повеленья и приказанья эти делать, как было ослушаться?
Ананий Яковлев. Какие же это могли быть повеленья и приказанья? Ежели теперича, как вы говорите, силой вас к тому склоняли, что же мать ваша – потатчица – смотрела? Вы бы ей сейчас должны были объявление сделать о том.
Лизавета. Ничего мамонька про то не ведали; могла ли я, ради стыда одного, говорить им про то? Только бы их под гнев подвела. Какая могла от них помощь в том быть?
Ананий Яковлев. Ах ты, лукавая бестия! Коли ты теперича так мало чаяла помощи в твоей матери, дляче ж мне не описала про то? Это дело столь, значит, дорого и чувствительно для души моей, что я, может, бросимши бы все в Питере, прискакал сюда честь мою соблюсти… Теперь тоже, сколь ни велика господская власть, а все-таки им, как и другим прочим посторонним, не позволено того делать. Земля наша не бессудная: коли бы он теперича какие притеснения стал делать, я, может, и до начальства дорогу нашел, – что ж ты мне, бестия, так уж оченно на страх-то свой сворачиваешь, как бы сама того, страмовщица, не захотела!
Лизавета (начиная плакать). Ни на што я не сворачиваю; а что, здесь тоже живучи, что мы знаем? Стали стращать да пужать, что все семейство наше чрез то погибнуть должно: на поселенье там сошлют, а либо вас, экого человека, в рекруты сдадут. Думала, чем собой других подводить, лучше на себе одной все перенесть.
Ананий Яковлев (ударив себя в грудь). Молчи уж, по крайности, змея подколодная! Не раздражай ты еще пуще моего сердца своими пустыми речами!.. Только духу моего теперь не хватает говорить с тобою как надо. Хотя бы и было то, чего ты, вишь, оченно уж испугалась, меня жалеючи, так и то бы я легче вынес на душе своей: люди живут и на поселеньях; по крайности, я знал бы, что имя мое честное не опозорено и ты, бестия, на чужом ложе не бесчестена!
Лизавета продолжает плакать.
Ананий Яковлев (начав ходить по избе). То мне теперича горчей и обидней всего, что, может, по своей глупой заботливости, ни дня, ни ночи я не прожил в Питере, не думаючи об вас; а мы тоже время свое проводим не в монастырском заточении: хоша бы по той же нашей разносной торговле – все на народе; нашлись бы там не хуже тебя, криворожей, из лица: а обращеньем, пожалуй, и чище будут… За какие-нибудь три целковых на худое-то с тобой бы пошли, так я и то – помыслом моим, а не то что делом, – не хотел вниманья на то иметь, помня то, что я человек семейный и христианин есть!
Лизавета. Жимши за экие дальние места экие годы, станете ли без бабы жить? Как я могла то знать?
Ананий Яковлев. Нет, ты знала это, шельма бесстыжая! Коли бы я теперича на стороне какое баловство имел, разве я стал бы так о доме думать? Кажись, ни письмами, ни присылами моими забыты не были. О последней сохе писал и спрашивал: есть ли она, да исправлена ли?
Лизавета. Голова моя не с сего дня у вас все повинна и лежит на плахе: хотите – рубите ее, хотите – милуйте.
Ананий Яковлев. Твоя, вишь, повинна, а ты чужую взяла да с плеч срезала, и, как по чувствам моим, ты теперь хуже дохлой собаки стала для меня: мать твоя справедливо сказала, что, видишь, вон на столе этот нож, так я бы, может, вонзил его в грудь твою, кабы не жалел еще маненько самого себя; какой-нибудь теперича дурак – сродственник ваш, мужичонко – гроша не стоящий, мог меня обнести своим словом, теперь ступай да кланяйся по всем избам, чтобы взглядом косым никто мне не намекнул на деянья твои, и все, что кто бы мне ни причинил, я на тебе, бестии, вымещать буду; потому что ты тому единая причина и первая, значит, злодейка мне выходишь… Ну, нюнить еще!.. Пока не бьют и не тиранят, сколь ни достойна того… В жизнь свою, господи, никогда не чаял такой срамоты и поруганья… Ну-ко, сказывай, придумывай-ка, что тут делать, бестия ты этакая!..