Буженинов отскочил от погасших окон, кинулся за угол дома — забор был выше роста… Кинулся направо — забор… За ним бойко простучали шаги Утевкина.
Впоследствии, на допросе, Буженинов с чрезвычайным старанием припоминал все подробности этой ночи. Он оборвал показания, изумился, пришел в крайнее волнение от простого вопроса следователя: какие реальные данные были у него, Буженинова, чтобы предполагать, что именно Утевкин вымазал ворота? Уверенность — только.
— Если бы вы сами видели, как он набивал папиросы, усмехался… Ну конечно, он… Нет, вы меня не собьете, товарищ следователь… Три года воевать, чтобы увидеть, как Утевкин в фуражечке стоит… Нет, нет… Какие там реальные данные… Он во все время гражданской войны у себя на пустыре отсиживался и теперь мажет ворота, папиросы набивает… Не только я уверился, что это он, но просто увидел, как он тогда подхихикивал, когда мазал… Я побежал вдоль забора, перелез на ту сторону улицы. Утевкина не видно. Я был в «Ренессансе», на бульваре, в городском саду — нигде его нет… Товарищ следователь, преступление мое заранее обдумано… Там, где начали мостить площадь, я выбрал из кучи булыжник и с этим оружием искал Утевкина…
. . . . . . . . .
Буженинов появлялся в разных частях города. К некоторым обывателям, носившим белые фуражки, он подходил с таким странным видом, что они в ужасе отшатывались и долго ворчали, глядя на сутулую, с прилипавшей рубашкой спину убегавшего «академика».
Ночь посветлела: за лугами из июльской мглы взошла половинка луны, в городе легли невеселые тени от крыш. Наконец Буженинов нашел Утевкина. Тот стоял у сада Масловых — фуражка на затылке, задом упирался на трость… Рот у него был раскрыт, будто он подавился…
— Ну и чепуха, — в величайшем удивлении проговорил Утевкин не то самому себе, не то Буженинову, подходившему (в лунной тени от акаций) со стиснутыми зубами, с отведенной за спину рукой, — ну и стерва эта Надька… А я-то дурак, ах, трах-тарарах… А с ней Сашка, оказывается, очень просто голяшки заворачивает…
Буженинов резко кинулся вперед и со всей силой ударил Утевкина камнем в висок…
В этот день Сашок ездил по отцовским делам в уезд и появился в саду у Масловых поздно. Весь он был еще горячий от полевого солнца, обгоревший и веселый. Карманы у него были набиты стручками, горохом, уворованным по дороге.
В саду под яблоней на подушках лежала одна Надя. От огорчений этого дня, истомленная духотой, вся влажная, растревоженная, она заснула, подсунув ладонь под щеку. Такою ее нашел Сашок, — очень мила, конфеточка… Он подкрался, отвел у Нади локон от лица и поцеловал ее в губы.
Надя ничего сначала не разобрала, раскрыла глаза и ахнула. Но куда уж там благоразумие. Руки не согнуть — такая истома. От Сашки пахло дорожной полынью, колосьями, свежим горохом. Он прилег рядом и зашептал в ухо про сладкие вещи.
Надя покачивала головой — только и было ее сопротивления. Да и к чему — все равно уж опозорена на весь город… А Сашка шептал что-то насчет Гамбурга, модных платьев… Про шелковые чулки бормотал в ухо, проклятый. Он уж и руку положил Наде на бочок.
В это как раз время голос Утевкина из-под акаций проговорил:
— Ах, трах-тарарах!
Надя взвизгнула, побежала. Сашок догнал ее, стал божиться, что женится. Она дрожала как мышь. И они не слышали ни короткого разговора Утевкина с Бужениновым, ни удара, ни вскрика, ни возни.
Надя повторяла:
— Пустите, да пустите же, мне нужно домой.
Сашок сказал многозначительно:
— Домой? Ну хорошо, — и отпустил ее вспотевшие руки. Надя ушла, но не переулками, как обычно, а обходом через выгон, где под луной чернели тени холмиков давно заброшенного кладбища. Сашок следовал за ней издали.
Дома Василия Алексеевича не было. Матрена спала на погребице. Надя заперлась у себя на крючок, разделась и сидела на кровати, кулачками подперев подбородок. Странный свет от половинки луны падал через окно. Надя смотрела на крючок, и легкая дрожь не переставая пробегала по спине. Не напрасно смеялись по городу, что у нее «в голове помешали зонтиком».
Через небольшое время скрипнула калитка. Потрогали дверь в сенях, вошли. Надя проворчала:
— Не пущу.
В ее дверь поскребли ногтем.
— Нельзя же, — прошептала Надя.
Сашкин палец просунулся в щель, нащупал крючок и поднял его. Надя только пошевелила губами. Вошел Сашок; лунный свет упал ему на белые большие зубы. Он молча живо присел рядом на кровать, и Надя ртом почувствовала костяной холодок этих зубов.
Сашок был ловок обращаться с девушками. Вдруг руки его быстро разжались, он откачнулся в сторону; Надя раскрыла глаза и задохнулась от испуга: в дверях стоял Буженинов… глаза без зрачков, руками схватился за косяки, руки — в темных пятнах, в пятнах рубаха. Сашок, головой вперед, молча кинулся на Буженинова, сбил его с ног и выскочил на двор — бухнул калиткой. Все это в несколько секунд. Надя нырнула под одеяло, сжалась в комочек. Что-то кричали, топали, — она под одеялом, под подушкой зажмурилась, заткнула уши.
. . . . . . . . .
Вопрос, которому следователь придавал важное значение: когда и при каких обстоятельствах у некурившего Буженинова появилась в кармане коробка спичек, — оставался темным. Сам Буженинов отвечал и так и этак, — из памяти выпала мелочь. Хотя он хорошо помнил половинку луны — низко в окошке — в Надиной комнате, Надю и Жигалева в густой тени на постели. (Он даже не сразу и сообразил, кто на постели.) Помнил, как крикнул: «Я убил Утевкина». (Ни Надя, ни Сашок этого не слыхали.) Он не мог оторвать рук от косяков двери и затем опрокинулся навзничь, сбитый Сашкиной головой в живот. Он помнил даже, как пронеслось в мозгу слово «осквернитель», и оно-то и кинуло его к дальнейшим неистовствам.