— Каскадерша, она Юльку на дельтаплане дублировала… Ну, давайте…
— Нет, не похожа…
— Пробуем. Начали!
— «Я не хочу лететь дальше, мне нужно сделать остановку в Москве. У нас вынужденная посадка, но это — сама судьба, понимаете, сама судьба!» Нет, не могу… — Зоя опять всхлипнула. Голос ее не слушался. — Не могу… Не могу… — Она ушла в темноту.
На экране повторялось то же кольцо.
— Зоя Константиновна! — Сережа кинулся за ней. — Попробуйте!
— Не могу… — мотала головой Зоя, — не могу…
— Гарик, — вспомнил Сережа, — мы плач не записали. Пусть дают восемнадцатое или… двадцатое, что ли… Зоя Константиновна, только вы можете нас выручить, клянусь вам! Идите сюда! — Он властно взял Ахтырскую за руку, потащил к свету. То, прежнее кольцо кончилось. Заряжали новое. — Смотрите, какое мне Юля письмо написала, из больницы, после озвучания… Ну, соберитесь, давайте работать.
Он развернул листок, изрисованный с одной стороны какими-то фигурками. Это Юля изобразила всех членов группы в смешных позах.
На экране пошло кольцо, где Юля что-то рассказывала тетке, больная, завернутая в халат, и начинала плакать.
— Уберите звук! — крикнул Сережа.
Ахтырская читала Юлино письмо: «Сережа! Сергей Анатольевич! Дорогой Сережа! Я больше не вырвусь, это ясно. Благодарю тебя за все, за то, что я для тебя всегда была актрисой, даже больная, за то, что ты всегда меня понимал, за нашу картину, то есть твою, но и мою. Привет всем… Пусть Зоя озвучит то, что не получилось, она сумеет…»
— Тихо, пишем сразу… Сейчас она будет плакать…
Кольцо повторялось. Сережа взял у Зои листок с письмом и тихо перенес к своей лампе. Сел.
На экране Юля отворачивалась и плакала.
Ахтырская плакала в микрофон, сначала горько и неподвластно, а потом, подчиняя свой плач ритму того, экранного плача — точно, по-актерски, всхлипывая в те мгновения, где у Юли дергались плечи.
Сережа прислушивался к плачу актрисы, а краем глаза видел все время размашистые строчки лежавшего перед ним Юлиного письма: «Благодарю тебя за все, за то, что я для тебя всегда была актрисой, даже больная, за то, что ты всегда меня понимал, за нашу картину, то есть твою, но и мою…»
Ахтырская плакала с сухими глазами, профессионально и точно.
На экране было Юлино лицо, плач Ахтырской точно ложился на изображение — все крохотные подробности дыхания и даже, кажется, движений. Камера наезжала в конце плача, и Юля на экране, как будто следуя своей обычной манере резких, мгновенных переходов от одного состояния к другому, вдруг свободно и естественно, будто выплакав все свое горе, улыбалась сквозь слезы легкой и долгой улыбкой.