Разговор тяготил Ключарева. Из обкома он возвращался в очень скверном настроении. Он чувствовал, что благодаря своей излишней щепетильности сам отрезал путь к серьезному, принципиальному разговору, и вся история с Пинчуком предстала перед секретарем обкома в неправильном свете, словно это была личная ссора.
«Ну, ладно; ладно, — в сотый раз твердил себе Ключарев. — Разве дело только в том, чтобы доказать свою правоту перед начальством? Даже лучше, пожалуй, что Пинчук остается в районе. Ведь не враг же он мне, в самом деле! Не склочник по призванию. Сам поймет».
Если говорить о человеческих слабостях, то были, конечно, они и у Ключарева. Несмотря на резкость и проницательность, он оставался слишком мягким человеком, чужие ошибки заставляли его страдать, а упорное недоброжелательство глубоко, хотя и тайно, ранило. Он видел в этом прежде всего признак своей собственной неумелости, а он не хотел быть неумелым!
Тайное честолюбие Ключарева заключалось в том, чтобы не только сделать свой район лучшим, но и самому стать таким лучшим, лучшим не по названию, а по самой сущности. О, он очень хорошо знал, что доверие целого района не дается человеку только потому, что тот занимает высокий пост. По своему положению Ключарев был первой фигурой в районе, ну, так вот он действительно хотел быть первым! Первым, к кому приходили бы люди с горем и радостью, перед кем не только перелистывают протоколы в скоросшивателях, но и открывают сердца!
Итак, Ключарев не внял предостережениям Пинчука, и «библиотекарь» Любиков стал председателем колхоза.
Но сначала Братичи пошли резко вниз.
Из колхоза-середнячка они превратились в отставший. «Дворцы да Братичи — два братца», — пустил по району хлесткую поговорку Блищук.
Любиков метался с утра до ночи по своей длинной, растянувшейся вдоль Глубыни территории. Каждый его шаг сопровождался скрытыми булавочными уколами, а иногда и прямым неподчинением. Голубые любиковские глаза запали, не брился он неделями. Была даже такая отчаянная ночь, когда он послал нарочного с письмом к Ключареву: «Больше не могу. Хоть стреляйся».
Ключарев приехал утром и оставался в колхозе восемь дней.
Была ранняя пасмурная весна. Паводок еще не сошел. Реки Глубынь и Прамень стояли вровень с берегами, разливаясь по низине тусклым волнистым зеркалом.
Ключарев отправил машину обратно в Городок и шел пешком в больших кирзовых сапогах и брезентовом дождевике. Места эти были ему очень знакомы. Братичи даже не деревня, а цепь хуторов вдоль Глубыни. От главной усадьбы, где было расположено несколько наспех воздвигнутых хозяйственных построек из старых бревен, Ключарев решил отправиться по бригадам. Любикова он оставил в правлении. По тому, как тот кинулся к нему на звук подошедшей машины, по лужам, не разбирая пути, словно из горящего дома, Ключарев сразу понял, что дела здесь плохи. И незачем было создавать вид внешнего благополучия, чтобы Любиков водил его по колхозу напоказ, как хозяин. Любиков был здесь чужим. Братичи встретили его настороженно и враждебно. Да и сам внешний вид Алексея, заросшего, в старой забрызганной шинели, ничем не напоминал хозяина, человека, который мог бы понравиться и без того предубежденным против него людям.
— Где ты ночуешь? — спросил Ключарев.
Алексей провел его в боковушку, почти чулан, здесь же, в доме правления. Ватник на гвозде, кружка холодного чая, блюдце, полное до краев окурками, — вот, что было в комнате.
— Жену оставил в Городке?
— Куда же я ее привезу сюда? — почти в отчаянье махнул рукой Любиков.
Ключарев молча взял блюдце, выкинул окурки в форточку, и ветер сразу выдул из гильз остатки табака, наполнив боковушку неуютным запахом терпкой горечи.
— Растерялся, гвардеец, — тихо сказал Ключарев. — Сдаешься. Отступаешь.
— Я?! Федор Адрианович!.. — Любиков задохнулся, и губы у него странно задрожали.
Ключареву вдруг захотелось обнять его, молча, по-мужски стиснуть тяжелыми руками, как обнимаются иногда солдаты перед трудным делом или после ратного подвига. Но подвиг у Любикова был еще впереди.
— Обедать приду к тебе, организуй, что можно. Да приберись. — Ключарев скользнул взглядом по стенам, по дощатому топчану с ситцевой скомканной подушкой и вдруг улыбнулся скупой и твердой улыбкой. — Ну?
…Когда он уже шел один, выбирая на обочине дороги сухие бугры, густо оплетенные прошлогодними травами, он, наконец, заговорил с Алексеем так, как, наверно, не смог бы говорить вслух, — доверительными, горячими словами: «Трудно тебе, Алеша, что тут говорить! Очень трудно».
Уже не одна бревенчатая хатка под соломенной крышей, похожая на грибок-заморыш, оставалась позади (только долго и заливисто брехали ему вслед собаки), а Ключарев все шел под пасмурным небом, по-солдатски размахивая руками и слегка прихрамывая на раненую ногу; сейчас, наедине, он хромал даже сильнее, чем всегда, когда привычно следил за каждым шагом. «Ключ мне нужен. Ключ к этой земле и к человеческим сердцам!.. Слово «коммунизм»? Будущее? Но кто поверит, если уже сегодня я не приоткрою кусочек этого будущего, не покажу его, пусть в самом малом?.. И почему Братичи не приняли Любикова, честного, хорошего парня? Почему?..»