Глиф - [19]
– Мы внушаем ему, что не на шутку рассердились и что с нас хватит.
– Потом открываем кран.
– Вода все поднимается и поднимается, наконец она плещется у кончика его носа.
– Это как крещение.
На вопрос, не падает ли эффективность терапии после пары сеансов из-за привыкания, один из Кирнанов сказал:
– Именно поэтому мы привезли пятнадцать субъектов.
– Отъявленные безумцы, скажу я вам.
– Вы бы удивились, сколько раз можно тонуть и пугаться.
– Вся эта шумиха вокруг умственных заболеваний – просто уловка, чтобы выпрашивать гранты подлекарства и лечебницы.
– Уж поверьте, если взять параноика-шизофреника, приставить к его лбу сорок четвертый «магнум» и спустить курок, это вправит ему мозги.[148]
– Так или иначе.
Доктора Кирнан рассмеялись.
Доктор Джеллофф почти весь завтрак молчал, но внимательно слушал, смеясь шуткам докторов и изредка спрашивая, не нужно ли кому чего. Если да, то он передавал информацию одному из трех слуг, которые стояли так близко, что и сами слышали просьбу. Джеллофф единственный мне улыбался и даже сказал Штайммель, что может велеть своим людям, так он их называл, «подогреть молока для этого бутуза».
Под конец Джеллофф все-таки поинтересовался:
– Доктор Штайммель, а что пишет ваш ребенок?
– Пишет? – переспросила Штайммель.
– Да, за стойкой он написал мне послание, очень интересное послание. По крайней мере, сам его мне вручил.
– Буквы он пишет, да, – медленно сказала Штайммель. – Проявляет выдающиеся моторные способности, но чтобы послания… – Она засмеялась и посмотрела на Бориса так выразительно, что он тоже хихикнул.
– Голову даю на отсечение, – ответил Джеллофф.
– Это было бы что-то, – сказала Дэвис, разглядывая меня через стол; обезьяна карабкалась на нее. – Да уж, это было бы что-то.
donne lieu
Меня можно назвать возвратом к Ренессансу, и не потому, что я достиг вершин в нескольких областях или хотя бы одной: дело в том, что творчество для меня не средство самовыражения, а упражнение в мастерстве, поэтическом или нет. И это несмотря на мои автобиографические претензии и довольно смелое допущение, что мой опыт и анализ будет интересен кому-то еще. Но нельзя сказать также, чтобы я считал свое искусство объективной дисциплиной, которая благодаря подражанию и риторическим приемам совершенствовалась бы или становилась красивее.
Вейалала лейа
То, чем я занимался в своей кроватке с ручкой и бумагой, не было кратчайшим путем к личной свободе. Описанием или иллюстрированием общественных или культурных истин я тоже не увлекался. Я, в конце концов, был ребенок, ребенок-пленник. Социальные истины ничего не могли для меня значить. Этика была просто химерой, понятием-единорогом, национальный характер – далекой неразличимой мишенью. Я на самом деле был островом. Островком. Но все равно не отрекался от своей общественной роли художника – просто считал такое обозначение туманным. И совесть меня за это не мучила. Совесть меня вообще не мучила. Абстрактно я понимал, что такое угрызения совести, мог опознать их в рассказах и романах без прямого упоминания, но не располагал материалом, чтобы их ощутить. А если б и располагал, то не поддался бы. Островок. Ну их в жопу.[150]
Насколько я видел, апатия пользуется дурной репутацией, воспринимается как стена в конце тупика. Но в том тупике, в самой стене я находил необходимую возможность. Воплощение иронии, такая ситуация требовала по меньшей мере сил отвернуться, больших сил, чем нужно в критическом положении для героизма. Ведь для апатии потребны мысль, решение. Равнодушие – это вам не мелочь. Занимаясь апатической медитацией, я отчетливо видел варианты, совсем как спроецированные на экран изображения, двумерные и безобидные, но все же наличествующие. Апатия значит не спрятать голову в песок, но занять позицию на высоте. (Даже, может быть, рядом с артиллерией.[151])
эфексис
надрез
Стоя у окна лаборатории (комнаты Ральфа), Штайммель отодвинула штору и украдкой выглянула наружу. Она пососала сигарету и сказала Борису, не глядя на него:
– Ты видел, как она таращилась на ребенка? Говорю тебе, эта обезьянница что-то замышляет.
– Что ее бояться? Вы сами говорили, она здесь с краденой обезьяной. – Борис подложил в мою клетку еще пару книг, коротко мне улыбнулся. – Если хотите знать, приличных людей тут нет.
– С ними надо смириться. Вот субъекты Кирнанов меня беспокоят: сбегут и начнут все крушить. – Она бросила окурок на пол и раздавила его носком тапочка. – Как же я ненавижу эту обезьянницу. Теперь я припоминаю ее в Брюсселе. Она читала доклад о функциях животного семиозиса
Неудавшееся самоубийство незадачливого преподавателя колледжа приводит к скандалу, какого не было со времен воскрешения Лазаря!Авантюристы от христианства потирают ручки и готовятся приобщиться к сенсации…Сюжет, достойный Тома Роббинса или Тома Шарпа, принимает в исполнении Эверетта весьма неожиданное направление!
Книга рассказывает об одной из московских школ. Главный герой книги — педагог, художник, наставник — с помощью различных форм внеклассной работы способствует идейно-нравственному развитию подрастающего поколения, формированию культуры чувств, воспитанию историей в целях развития гражданственности, советского патриотизма. Под его руководством школьники участвуют в увлекательных походах и экспедициях, ведут серьезную краеведческую работу, учатся любить и понимать родную землю, ее прошлое и настоящее.
Книгу составили два автобиографических романа Владимира Набокова, написанные в Берлине под псевдонимом В. Сирин: «Машенька» (1926) и «Подвиг» (1931). Молодой эмигрант Лев Ганин в немецком пансионе заново переживает историю своей первой любви, оборванную революцией. Сила творческой памяти позволяет ему преодолеть физическую разлуку с Машенькой (прототипом которой стала возлюбленная Набокова Валентина Шульгина), воссозданные его воображением картины дореволюционной России оказываются значительнее и ярче окружающих его декораций настоящего. В «Подвиге» тема возвращения домой, в Россию, подхватывается в ином ключе.
Страшная, исполненная мистики история убийцы… Но зла не бывает без добра. И даже во тьме обитает свет. Содержит нецензурную брань.
Даже если весь мир похож на абсурд, хорошая книга не даст вам сойти с ума. Люди рассказывают истории с самого начала времен. Рассказывают о том, что видели и о чем слышали. Рассказывают о том, что было и что могло бы быть. Рассказывают, чтобы отвлечься, скоротать время или пережить непростые времена. Иногда такие истории превращаются в хроники, летописи, памятники отдельным периодам и эпохам. Так появились «Сказки тысячи и одной ночи», «Кентерберийские рассказы» и «Декамерон» Боккаччо. «Новый Декамерон» – это тоже своеобразный памятник эпохе, которая совершенно точно войдет в историю.
История дружбы и взросления четырех мальчишек развивается на фоне необъятных просторов, окружающих Орхидеевый остров в Тихом океане. Тысячи лет люди тао сохраняли традиционный уклад жизни, относясь с почтением к морским обитателям. При этом они питали особое благоговение к своему тотему – летучей рыбе. Но в конце XX века новое поколение сталкивается с выбором: перенимать ли современный образ жизни этнически и культурно чуждого им населения Тайваня или оставаться на Орхидеевом острове и жить согласно обычаям предков. Дебютный роман Сьямана Рапонгана «Черные крылья» – один из самых ярких и самобытных романов взросления в прозе на китайском языке.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.