Гибель всерьез - [48]

Шрифт
Интервал

Отступление о романе-зеркале

— Что ты все время пишешь, — спросила Омела, — сколько можно писать, Антоан? О, простите, друг мой, я не разглядела — у вас же голубые глаза…

Да, правда, я не показываю Омеле то, что пишу для нее. Потому что, во-первых, может, и вовсе порву всю эту бесконечную писанину. Во-вторых, хоть все мои слова обращены к ней, мне нужно сначала проговорить их так тихо, чтобы она не слышала. Испробовать на слух самому, прежде чем они достигнут ушей Омелы, — вдруг чем-нибудь нечаянно ее обижу. Разве могу я знать, что во мне таится, подступает к губам, что вырвется из недр души. И, наконец, я научен опытом — ведь мне уже случалось прежде читать Омеле отрывки из подобной исповеди в тайной надежде поймать ее в силки, — случалось не раз и не два… но мимо скользили мои слова; Омела занята совсем другим, Омела думает о другом. Это значит, она приступает к новой роли, ищет в музыке ключ к образу, и голос воссоздает его трагическую суть. А тут я со своими бумажками мешаю, пристаю, она сбивается, на несколько дней выпадает из образа, теряет нить… в общем, шел бы ты лучше к себе и тихонько поиграл один, как умный мальчик.

К себе — это в мой 1964 год… стало быть, сколько мне лет? Я-то хорошо, даже слишком хорошо вижу себя в зеркале.

И вообще, как можно читать Омеле эти пока еще бесформенные, беспорядочные записи? Какую бы главу или, вернее, какой бы более или менее цельный отрывок я ни взял, все равно, пришлось бы вдаваться в бесконечные объяснения, рассказывать про Антоана и Альфреда, про трехстворчатое зеркало, про потерянное отражение, про Кристиана, про ревность и т. д. Словом, с чего бы я ни начал, запутаюсь, как звезда в лучах… да вот, пожалуйста, чтобы расшифровать одно это выражение, и то мне понадобился бы десяток строк. С чего бы я ни начал, все лучи вразброд.

Все, что я уже написал, написано, как живая речь, как мысли вслух, когда подумается то об одном, то о другом, случайный прохожий или внезапный дождь вдруг наведет на какие-то воспоминания — нет ни начала, ни конца, ни середины, и в то же время каждая страница связана со всеми остальными, так что если Омела в один прекрасный день полюбопытствует, что же я наконец пишу — а я пишу о ней и для нее, и мне до смерти хочется, чтобы она прочла, — право, не знаю, что бы я выбрал, что смог бы прочитать: ведь если ей не понравится, мне останется только разорвать и выбросить всю рукопись, так уже бывало… — и как смог бы отрекомендовать ей этот текст без названия, но, верно, не сказал бы, что это письма к ней, а если бы сказал, то не иначе как после тысячи искусных оговорок, уж очень это тонкая материя… Для других у меня припасена версия, будто это роман о ревности. Ну, а для Омелы?

Для Омелы пришлось бы сочинить особое вступление, фальшивое начало. И вот я отвечаю на ее вопрос и сразу принимаюсь лгать:

«… Понимаешь, Ингеборг, я пишу книгу о романе. Вот. На первый взгляд это просто и не ново. Но то, что я задумал, будет одновременно и романом, и размышлением о романе, это как бы роман, отраженный в романе, роман-зеркало. Не то, о котором говорил Стендаль и которое он «проносил по большой дороге». Зеркало, перед которым я стою и где, в зависимости от освещения, вижу то себя самого и ничего больше, то все, кроме себя самого; в себе вижу других, хотя и не смотрю на них, а глядя на других, вижу в них себя; сколько угодно таких фокусов-перевертышей можно проделать с моим зеркалом. Нельзя сказать, что это только книга о романе, потому что это и сам роман. Я в ней одновременно и пишу, и размышляю о написанном. Все, что пишу, лишь вымысел, ложь, так насколько же истинны рожденные ложью мысли?.. Роман, конечно, как говорится, о любви. А значит, о тебе, в нем все напоено тобой, как кислородом, без которого задохнулась бы моя фантазия. Ты понимаешь? Нет? А мне казалось, все так ясно. Роман о любви, но такой, какой она стала в наше время, в двадцатом веке. А в этом веке любовь играет в романах ту же роль, какую играл рок в античной трагедии. Ты — моя любовь и мой рок. Так предначертано, и, что бы я ни делал, мне этого не избежать. Романы испокон веков писались о любви. Но только в наше время любовь стала осознанным велением судьбы».

«…Все это прекрасно, — сказала Омела, — но я, возможно, лучше поняла бы вас, если бы вы просто прочли мне какой-нибудь отрывок… любой… чтобы я могла ощутить, чем вы так поглощены все эти дни, что заставляет вас бледнеть, склонясь над листом бумаги…»

Деваться некуда. Сочиню начало для Омелы. Вступление: о романе вообще. Я предпочел бы прочитать ей «Венецианское зеркало», но после всего, что я наговорил! Собственно, «Венецианское зеркало» как раз и есть одновременно роман и размышления о романе, зеркало и отражение, вымысел и реальность, но чтобы это стало понятно, надо прочитать слишком много. Что ж, сочиню на ходу «Отступление о романе-зеркале»… Итак, я беру рукопись, делаю вид, что отыскиваю нужное место, отделяю десятка два страниц — столько, сколько может занять такое вступление, откашливаюсь и начинаю читать ненаписанный текст, то есть изображаю чтение, а сам просто говорю вслух, не глядя на подлинные строки. Первым делом заголовок:


Еще от автора Луи Арагон
Коммунисты

Роман Луи Арагона «Коммунисты» завершает авторский цикл «Реальный мир». Мы встречаем в «Коммунистах» уже знакомых нам героев Арагона: банкир Виснер из «Базельских колоколов», Арман Барбентан из «Богатых кварталов», Жан-Блез Маркадье из «Пассажиров империала», Орельен из одноименного романа. В «Коммунистах» изображен один из наиболее трагических периодов французской истории (1939–1940). На первом плане Арман Барбентан и его друзья коммунисты, люди, не теряющие присутствия духа ни при каких жизненных потрясениях, не только обличающие старый мир, но и преобразующие его. Роман «Коммунисты» — это роман социалистического реализма, политический роман большого диапазона.


Молодые люди

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Стихотворения и поэмы

Более полувека продолжался творческий путь одного из основоположников советской поэзии Павла Григорьевича Антокольского (1896–1978). Велико и разнообразно поэтическое наследие Антокольского, заслуженно снискавшего репутацию мастера поэтического слова, тонкого поэта-лирика. Заметными вехами в развитии советской поэзии стали его поэмы «Франсуа Вийон», «Сын», книги лирики «Высокое напряжение», «Четвертое измерение», «Ночной смотр», «Конец века». Антокольский был также выдающимся переводчиком французской поэзии и поэзии народов Советского Союза.


Римские свидания

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Наседка

В книгу вошли рассказы разных лет выдающегося французского писателя Луи Арагона (1897–1982).


Страстная неделя

В романе всего одна мартовская неделя 1815 года, но по существу в нем полтора столетия; читателю рассказано о последующих судьбах всех исторических персонажей — Фредерика Дежоржа, участника восстания 1830 года, генерала Фавье, сражавшегося за освобождение Греции вместе с лордом Байроном, маршала Бертье, трагически метавшегося между враждующими лагерями до последнего своего часа — часа самоубийства.Сквозь «Страстную неделю» просвечивают и эпизоды истории XX века — финал первой мировой войны и знакомство юного Арагона с шахтерами Саарбрюкена, забастовки шоферов такси эпохи Народного фронта, горестное отступление французских армий перед лавиной фашистского вермахта.Эта книга не является историческим романом.