Герцоги республики в эпоху переводов - [71]
Поход за именами
Итак, российские новаторы возводят свою интеллектуальную генеалогию к фигурам и течениям, которые символизируют протест против великих парадигм. Подходы, с которыми связаны имена X. Уайта, К. Гирца, Ст. Гринблатта — лингвистический поворот, символическая антропология, новый историзм, — обладали свежестью и привлекательностью, пока то, против чего они восставали (а именно старые парадигмы), продолжало играть важную роль, интеллектуальный хаос скорее прельщал, а позитивистскую атаку было еще трудно предвидеть. Но когда доминирующие парадигмы распались, а методологический разброд стал угрожать самому существованию социальных наук, стало очевидно, что ни одно из этих направлений не способно ни упорядочить хаос, ни предложить способ выхода из кризиса — что и вызвало падение интереса к этим течениям на Западе. Но слабо тлеющего в них отблеска жизни оказалось достаточно для того, чтобы заинтересовать российских исследователей, которые, открыв их уже в эпоху переводов, превратили их в свой опознавательный знак, интеллектуальный символ.
Что заставило Проскурина забыть о решительном отказе от теории и о нелюбви к постмодернизму, что побудило Зорина пуститься в нелюбимые им теоретические изыскания? Зачем понадобился Эткинду новый историзм? Почему все три исследователя отправились в поход за именами, чтобы выбрать в качестве предтеч авторитеты уходящей эпохи?
Действительно, в отношении Эткинда, Зорина и Проскурина к своим «кумирам» много общего. Все они, словно сговорившись, как бы не замечают времени, истекшего с момента написания работ Уайта, Гирца и даже Гринблатта, продолжая использовать их идеи непосредственно, как если бы их произведения были написаны вчера, не считаясь с грузом критики, интерпретаций и просто ушедшего времени. Впрочем, кто будет оспаривать право исследователя мастерить свой интеллектуальный инструментарий из всего, что попадется под руку? Но проблема в том и состоит, что великих мастеров не пускают дальше прихожей, им заказан доступ в текст, их идеи либо не используются в анализе, либо вступают в откровенное противоречие с оригинальными исследовательскими практиками российских новаторов.
Отметим, что все три автора выбирают великих среди тех, чье наследие поддается множественным интерпретациям, не налагает значимых интеллектуальных запретов и не предъявляет обязательных к исполнению методологических требований.
Безусловно, описанные выше случаи — отнюдь не единственный пример ложной научной генеалогии. Чтобы не ходить далеко за примером, достаточно вспомнить сравнительно недавнюю попытку Пьера Нора возвести «Места памяти» к «Социальным кадрам памяти» Мориса Альбвакса. Нора предельно далек от социологии и философии Дюркгейма. Он никогда особенно не интересовался социальной историей — тему связи памяти с разными социальными группами трудно встретить на страницах «Мест памяти». Создателя «Мест памяти» интересовала «французскость», символическое переживание прошлого в сознании современных французов, а вовсе не отличия коллективной памяти интеллектуалов от школьных учителей. Альбвакс понадобился Нора потому, что его собственный подход был слишком оригинален, слишком смел и настолько радикально выламывался за рамки всякой научной традиции, что даже он, «интеллократ» уже к моменту создания проекта, ощутил потребность в предшественнике, легитимизирующем его демарш. Альбвакс был, вероятно, лучшим кандидатом на эту роль, хотя «социальные кадры памяти» не нашли своего места в «Местах памяти». Примерами такого рода богата интеллектуальная история всех времен и народов.
Потребность освятить свое творчество именем великого предшественника, вероятно, тоже была не последним побудительным мотивом для российских новаторов. Представление о том, что должны быть теоретические предшественники, должны быть парадигмы, должны быть методы, должны быть школы, а те, у кого их нет, — неполноценные ученые, разлито в агрессивной профессиональной «среде», с которой новаторы продолжают бороться ее же оружием. Логика полемики заталкивает их назад в академию, заставляя идти на забавные компромиссы.
Однако потребность в ложных генеалогиях у российских интеллектуалов имеет и другие корни. Гирц и Уайт нужны Зорину и Проскурину вовсе не затем, чтобы освятить созданное ими направление хотя бы потому, что они едва ли стремятся его создать, да и Эткинд тоже вряд ли претендует на основание новой школы. Выбор имен предшественников оборачивается выбором не-имен или выбором таких имен, которые не способны заслонить собой то, что делают сами Зорин, Проскурин и Эткинд, превратить их в «представителей школы N». Ибо кто из тех, кто сегодня претендует на новаторство, может позволить себе всерьез назваться приверженцем символической антропологии? Выбор Гирца или Уайта, выбор нового историзма — это выбор не-имени. Половинчатый путь, компромисс, на который идут писатели со средой. Может быть, отказ осмыслять себя в качестве «направления», отказ выбирать сильных предшественников, чье имя придется носить вместо своего собственного, скрывает желание отстоять свое собственное имя и не позволить заменить его нарицательным? Может быть, на смену научным школам, направлениям, парадигмам, нарицательным именам и коллективному величию прошлого идет индивидуальное величие собственного имени?
Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях.
Эта книга посвящена танатопатии — завороженности нашего общества смертью. Тридцать лет назад Хэллоуин не соперничал с Рождеством, «черный туризм» не был стремительно развивающейся индустрией, «шикарный труп» не диктовал стиль дешевой моды, «зеленые похороны» казались эксцентричным выбором одиночек, а вампиры, зомби, каннибалы и серийные убийцы не являлись любимыми героями публики от мала до велика. Став забавой, зрелище виртуальной насильственной смерти меняет наши представления о человеке, его месте среди других живых существ и о ценности человеческой жизни, равно как и о том, можно ли употреблять человека в пищу.
«Что говорит популярность вампиров о современной культуре и какую роль в ней играют вампиры? Каковы последствия вампиромании для человека? На эти вопросы я попытаюсь ответить в этой статье».
Был ли Дж. Р. Р. Толкин гуманистом или создателем готической эстетики, из которой нелюди и чудовища вытеснили человека? Повлиял ли готический роман на эстетические и моральные представления наших соотечественников, которые нашли свое выражение в культовых романах "Ночной Дозор" и "Таганский перекресток"? Как расстройство исторической памяти россиян, забвение преступлений советского прошлого сказываются на политических и социальных изменениях, идущих в современной России? И, наконец, связаны ли мрачные черты современного готического общества с тем, что объективное время науки "выходит из моды" и сменяется "темпоральностью кошмара" — представлением об обратимом, прерывном, субъективном времени?Таковы вопросы, которым посвящена новая книга историка и социолога Дины Хапаевой.
1990 год. Из газеты: необходимо «…представить на всенародное обсуждение не отдельные элементы и детали, а весь проект нового общества в целом, своего рода конечную модель преобразований. Должна же быть одна, объединяющая всех идея, осознанная всеми цель, общенациональная программа». – Эти темы обсуждает автор в своем философском трактате «Куда идти Цивилизации».
Что же такое жизнь? Кто же такой «Дед с сигарой»? Сколько же граней имеет то или иное? Зачем нужен человек, и какие же ошибки ему нужно совершить, чтобы познать всё наземное? Сколько человеку нужно думать и задумываться, чтобы превратиться в стихию и материю? И самое главное: Зачем всё это нужно?
Украинский национализм имеет достаточно продолжительную историю, начавшуюся задолго до распада СССР и, тем более, задолго до Евромайдана. Однако именно после националистического переворота в Киеве, когда крайне правые украинские националисты пришли к власти и развязали войну против собственного народа, фашистская сущность этих сил проявилась во всей полноте. Нашим современникам, уже подзабывшим историю украинских пособников гитлеровской Германии, сжигавших Хатынь и заваливших трупами женщин и детей многочисленные «бабьи яры», напомнили о ней добровольческие батальоны украинских фашистов.
Память о преступлениях, в которых виноваты не внешние силы, а твое собственное государство, вовсе не случайно принято именовать «трудным прошлым». Признавать собственную ответственность, не перекладывая ее на внешних или внутренних врагов, время и обстоятельства, — невероятно трудно и психологически, и политически, и юридически. Только на первый взгляд кажется, что примеров такого добровольного переосмысления много, а Россия — единственная в своем роде страна, которая никак не может справиться со своим прошлым.
В центре эстонского курортного города Пярну на гранитном постаменте установлен бронзовый барельеф с изображением солдата в форме эстонского легиона СС с автоматом, ствол которого направлен на восток. На постаменте надпись: «Всем эстонским воинам, павшим во 2-й Освободительной войне за Родину и свободную Европу в 1940–1945 годах». Это памятник эстонцам, воевавшим во Второй мировой войне на стороне нацистской Германии.
Правда всегда была, есть и будет первой жертвой любой войны. С момента начала военного конфликта на Донбассе западные масс-медиа начали выстраивать вокруг образа ополченцев самопровозглашенных республик галерею ложных обвинений. Жертвой информационной атаки закономерно стала и Россия. Для того, чтобы тени легли под нужным углом, потребовалось не просто притушить свет истины. Были необходимы удобный повод и жертвы, чья гибель вызвала бы резкий всплеск антироссийской истерии на Западе. Таким поводом стала гибель малайзийского Боинга в небе над Украиной.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.