— Жениться тебе надо, Павлик! — шутливо сказал Николай.
— Девки не найду по душе, Николай Мартиныч! — в тон ответил Павел, усердно раздувая покоробленный самоварчик и гремя посудой. — Всех наших девок винокурня попортила… — и добавил серьезно: — Такая мерзость пошла, не приведи бог!..
За чаем Павел с великою заботой сообщил Николаю, что чуть не половина деревни хочет идти на новые места.
— Так что же? Пожалуй, и дело задумали, — сказал Николай.
— Деваться, точно, некуда, это так. Мало того, в земле теснота — для души, по мужицкому выражению, тесно стало… Да кто сбивает-то? Брат Герасим да зять Гаврила. Они же и в ходоки называются. Рассудите-ка!.. Брат до того набаловался, столь остервенел, — я всего боюсь… — Павлик опасливо оглянулся и начал говорить вполголоса: — Слышали, об Иване Постном у отца Александра тройку лошадей увели?
— Ну?
— Сильное у меня подозрение, не миновала тройка брата Герасима да зятя Гаврилы…
— Не может быть!
— Право же, так!.. И деньги у них появились, и, жаловалась невестка, купил брат Василисе шелковый сарафан… Откуда?.. Еще кое-что я приметил… Одним словом, их дело.
— Но куда сбыть? Тройка пропала со всем, с сбруей, с тарантасом. Кажется, кнут, и тот украли.
— Эге! Разве не знаете Гаврилу? Малый пройди свет! Всем штукам обучился в низовых городах. Ну, а теперь вот еще какой дошел до меня слушок, тоже невестка сказывала… Затесалось брату в башку братское гумно поджечь… Каково?.. И, право слово, подожгет!.. Ему что?.. Отчаянный!.. Хорошо. Вот, значит, эдакие-то молодцы и пойдут ходоками… Как полагаете, не порешат они мирские денежки в первом трактире?
— Конечно, порешат!
— Видите! А между тем мне никак не возможно противоборствовать… Кто я такой? Во-первых, брат, а тут еще и богачи-то наши тянут за них же… Еще бы! Чай, Максим-то Евстифеич ночей не спит из-за брата Герасима… Боится он его — страсть!.. С другой же стороны, и так сказать: будь они потверже, захоти по совести послужить миру — ходоки и впрямь на редкость. Особливо зять.
Николай задумался.
— Знаешь, Павлик, — сказал он, — тебе надо самому идти. И мой совет: бери с собой зятя. Переговори со стариками, да и приезжай ко мне: составим маршрутик, в книжках пороемся… Одним словом, ступай!
Павлик покраснел.
— Эх, Николай Мартиныч, меня-то давно манит! — воскликнул он. — Сплю и вижу пошататься по белу свету… Аль, думаете, сладко в яме-то сидеть? И притом, что говорить — одиночество больно наскучило. Но вот притча: стариков не уломаешь. Вот я и посельный писарь, да что толку? Человек-то я не бывалый.
— Ладно. Ты так старикам скажи: объявляется, мол, человек, дает мне денег на проход. Понял? От вас, мол, копейки не надо: давайте приговор, вот и все.
— Да где же человека-то такого сыщешь?
— Сыщу, не твоя забота. Вы тут живете впотьмах, не видите ничего. — Николай рассказал Павлику о своем знакомстве с Рафаилом Константиновичем, о том, что это за человек, с какими мыслями, с какими стремлениями, и сообщил, что думает достать у него денег на изыскание новых мест. — Непременно даст! А ежели и нет, во всяком разе найду: займу, да найду. Понял? Толкуй со стариками насчет приговора.
Радости Павлика не было границ. Он насилу овладел собою, когда разговор перешел на другое — о земском собрании, о книжках, об общественных гарденинских делах.
Воздух, казалось, насквозь был пронизан солнечным блеском; ни одно облачко не омрачило прозрачной лазури. В полях было пустынно и странно тихо. Редко-редко раздавались в вышине журавлиные крики. Даль развертывалась шире, чем всегда, горизонты открывались просторнее.
Что-то величавое было в этой тишине, что-то печальное в этом просторе. Курганы, степь синеющая, леса, одетые пестрою листвой и неподвижные, как во сне, журавлиные крики, тягучие и торжественные, — все внушало важные мысли; все отвлекало мечты от обыденных забот, от суетливой и беспокойной действительности.
Николай выехал из Гарденина, переполненный впечатлениями. Он думал о прежнем и о том, что видел теперь, думал о Верусе, о Рафаиле Константиновиче, о Павлике и, в связи со всем этим, вспоминал свою юность, свою судьбу, свою жизнь… Но мало-помалу степь завладела им, и то, что окружало его в степи, повелительно настроило его душу на иной лад. И с какой-то прежде не доступной ему высоты он стал думать не о своей жизни, а о жизни вообще, стал смотреть на события и на людей, которых вспоминал, как смотрит человек с берега на быстрые и однообразно убегающие воды… Все течет… Все изменяется!.. Все стремится к тому, что называют «грядущим»! И все «вечности жерлом пожрется», где нет никакого «грядущего»!.. И по мере того как Николаи представлял себе эту беспрестанную смену жизни, эту беспокойную игру белого и черного, эту пеструю и прихотливую суматоху и это безразличие в загадочном «устье реки», — в нем затихало то ощущение горести, с которым он выехал из Гарденина, и вместе исчезало то радостное ощущение, с которым он думал о Павлике, о Рафаиле Константиныче, о том, что вот приедет домой, а у него жена, дети и все прекрасно.
А журавлиные крики раздавались ближе и торжественнее, и душа странно трепетала в ответ этим звукам. Что-то давно забытое мерещилось, даль манила к себе каким-то волнующим призывом, плакать хотелось, мучительная и беспредметная жалость загоралась в сердце…