Фея Хлебных Крошек - [8]
Романтическое двоемирие, когда герой проживает две параллельные жизни – и в мире реальном, и в мире вымышленном, и наяву, и во сне, – придумал не Нодье. И в этом его ближайший предшественник – также Гофман. Но Нодье был предрасположен к созданию героя, живущего в двух мирах – дневном (явь) и ночном (сон), – собственным психическим складом. Автор «Феи Хлебных Крошек» был подвержен кошмарам и потому особенно внимательно изучал все истории о вампирах, волках-оборотнях, лунатиках, привидениях и проч., как фольклорные (он имел возможность познакомиться с южнославянским фольклором в бытность свою в Любляне-Лайбахе), так и литературные (баллада Гёте «Коринфская невеста», 1797, поэма Байрона «Гяур», 1813).
С одной стороны, сон у Нодье предстает как фактор благотворный и даже, так сказать, культурообразующий. По Нодье, все откровения свыше, легшие в основу религии и морали, люди получали во сне: «Именно жизнь во сне породила, должно быть, все великие основы социального устройства и навеяла народам те единственные мысли, что сделали их роль в истории возвышенной. Без всемогущего действия силы воображения, средоточие которой – сон, любовь не что иное, как животный инстинкт, а свобода не что иное, как неистовство дикаря».[29] Сон может служить убежищем от печальной яви, приносить счастье (вся любовная жизнь Мишеля протекает во сне).
Но, с другой стороны, сон у Нодье – это почти всегда и что-то страшное, связанное с кошмарными видениями. Революционные казни, увиденные в детстве, оставили свой след. Из произведения в произведение (и, очевидно, из ночи в ночь) повторялся у Нодье жуткий сон: его ведут на плаху. В повести «Смарра» (1821) описание такого сна особенно яркое и поистине уникальное: человек видит во сне свою собственную казнь, а потом его отрубленная голова взлетает над плахой и парит над нею. «Наверх вели четырнадцать ступенек; я поднялся на помост, сел и обвел взором толпу; я хотел отыскать на чьем-нибудь лице дружеское расположение, различить в осторожном, боязливом взгляде, как бы говорящем мне последнее «прости», проблеск надежды или сожаления. ‹…› Немного успокоившись, я подставил шею под остро наточенное, холодное как лед, лезвие сабли, которую занес надо мною служитель смерти. Никогда еще столь сильная дрожь не пробирала человеческое существо; она была пронзительна, словно последний поцелуй, запечатлеваемый горячкой на шее умирающего, остра, словно стальной клинок, всепожирающа, словно расплавленный свинец. Из этого тревожного состояния меня вывело потрясение ужаснейшее: голова моя слетела с плеч… она покатилась, подскакивая, по отвратительному подножию эшафота и, готовая стать достоянием детей, прелестных юных уроженцев Лариссы, обожающих играть головами мертвецов, зацепилась за выступ помоста и яростно впилась в него зубами, которым агония сообщает прочность железа. Оттуда я вновь взглянул на толпу: люди расходились по домам, молчаливые, но довольные. Только что они наблюдали смерть человека ‹…› я с прежним упорством впивался зубами в дерево, напитанное моей свежей кровью, и с облегчением чувствовал, как медленно вырастают на моей искалеченной шее мрачные крыла Смерти. Все летучие мыши, порождения сумрака, ласково уговаривали меня: «Взмахни крылами!..» – и я силился взметнуть неведомыми лохмотьями, едва способными удержать меня в воздухе. Внезапно, однако, успокоительная иллюзия посетила меня. Десять раз ударялся я о гробовые своды той почти безжизненной перепонкой, что влачилась за мною, словно гибкая змея в прибрежном песке; десять раз вновь пытался взлететь, раздвигая влажный туман. Как черен и холоден он был! И как печальны пустынные царства тьмы! Наконец я поднялся на высоту самых высоких зданий и принялся кружить над одиноким помостом, помостом, которому мои умирающие уста успели подарить мимолетную улыбку и прощальный поцелуй».[30]
В «Фее Хлебных Крошек» к теме казни примешиваются и публицистические оттенки: протест против неправедного суда, обижающего беззащитного маленького человека (сходным образом против бездушного законодательства незадолго до этого выступил Гюго в «Последнем дне приговоренного к смерти», 1829), но очевидно, что Нодье двигали мотивы не только социальные, но и глубоко личные.
Любопытно, что у Нодье это был излюбленный мотив не только письменных, но и устных рассказов; Жерар де Нерваль вспоминал в посвящении Александру Дюма сборника «Дочери огня»: «Вы знаете, с какой убежденностью наш старый друг Нодье рассказывал, как его гильотинировали во время Революции; рассказ звучал настолько достоверно, что оставалось непонятным одно: как сумел он приладить на место свою голову».[31] О том же писал другой французский литератор, хорошо знавший Нодье, Жюль Жанен: «Помню, как однажды я спросил у него: «Странно, неужели вы забыли, что были казнены в тот же день, что и королева Франции?» Он ничего не ответил и глубоко задумался, словно пытаясь припомнить, не постигла ли его в самом деле сия славная участь?»[32] Отсюда тяга Нодье к «неистовой» литературе и даже к шуткам на «потустороннюю» тему: если верить Дюма, Нодье прислал ему в 1832 г. записку. «Дорогой Дюма, я только что прочел в газете, что 6 июня, в 3 часа утра, вас расстреляли. Благоволите сообщить, может ли это помещать вам прийти завтра на обед в Арсенал в нашем обычном кругу. Ваш добрый друг, который будет счастлив услышать от вас новости потустороннего мира» (записка была напечатана при жизни Нодье!).
После 18 брюмера молодой дворянин-роялист смог вернуться из эмиграции в родной замок. Возобновляя знакомство с соседями, он повстречал Адель — бедную сироту, воспитанную из милости…
Шарль Нодье — фигура в истории французской литературы весьма своеобразная.Литературное творчество его неотделимо от истории французского романтизма — вместе с тем среди французских романтиков он всегда стоял особняком. Он был современником двух литературных «поколений» романтизма — и фактически не принадлежал ни к одному из них. Он был в романтизме своеобразным «первооткрывателем» — и всегда оказывался как бы в оппозиции к романтической литературе своего времени.Первый роман Ш. Нодье «Стелла, или Изгнанники» рассказывает о французском эмигранте, нашедшем любовь в хижине отшельника.
Шарль Нодье — фигура в истории французской литературы весьма своеобразная.Литературное творчество его неотделимо от истории французского романтизма — вместе с тем среди французских романтиков он всегда стоял особняком. Он был современником двух литературных «поколений» романтизма — и фактически не принадлежал ни к одному из них. Он был в романтизме своеобразным «первооткрывателем» — и всегда оказывался как бы в оппозиции к романтической литературе своего времени.«Все вы… слыхали о „дроу“, населяющих Шетлендские острова, и об эльфах или домовых Шотландии, и все вы знаете, что вряд ли в этих странах найдется хоть один деревенский домик, среди обитателей которого не было бы своего домашнего духа.
Шарль Нодье — фигура в истории французской литературы весьма своеобразная. Литературное творчество его неотделимо от истории французского романтизма — вместе с тем среди французских романтиков он всегда стоял особняком. Он был современником двух литературных «поколений» романтизма — и фактически не принадлежал ни к одному из них. Он был в романтизме своеобразным «первооткрывателем» — и всегда оказывался как бы в оппозиции к романтической литературе своего времени.В романе «Жан Сбогар, история таинственного иллирийского бандита», словно в фокусе, сосредоточено все то новое в литературе, что так пленяло читателя 1820-х годов в произведениях романтиков.
Шарль Нодье — фигура в истории французской литературы весьма своеобразная.Литературное творчество его неотделимо от истории французского романтизма — вместе с тем среди французских романтиков он всегда стоял особняком. Он был современником двух литературных «поколений» романтизма — и фактически не принадлежал ни к одному из них. Он был в романтизме своеобразным «первооткрывателем» — и всегда оказывался как бы в оппозиции к романтической литературе своего времени.Максим Одэн, рассказчик новеллы «Адель», вспоминает о своем участии в деятельности тайного итальянского общества и о прекрасной мадемуазель де Марсан, которая драматично связала свою судьбу с благородной борьбой народов, сопротивлявшихся захватам Наполеона.
Шарль Нодье (1780–1844), французский писатель, драматург, библиофил, библиотекарь Арсенала, внес громадный вклад в развитие романтической и в частности готической словесности, волшебной и «страшной» сказки, вампирической новеллы и в целом литературы фантастики и ужаса. Впервые на русском языке — сборник Ш. Нодье «Инферналиана» (1822), который сам автор назвал собранием «анекдотов, маленьких повестей, рассказов и сказок о блуждающих мертвецах, призраках, демонах и вампирах».
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.