Ф. Шопен - [78]
Наиболее значительными и интересными разделами книги, несомненно, являются центральные главы – «Виртуозность Шопена» и «Личность Шопена». Они в большей своей части написаны самим Листом и содержат целый ряд верных и плодотворных мыслей.
В главе «Виртуозность Шопена» Лист дает яркую характеристику игры Шопена, прекрасно говорит о «неизъяснимом обаянии его поэтического дара» – «обаянии неуловимом и проникновенном, вроде… аромата вербены…»; он пишет об удивительно гибких исполнительских образах Шопена, о «небывалом колорите» и «высоком совершенстве» его техники, о несравненной легкости и прозрачности его туше и т. п. Особенно выделяет Лист своеобразную ритмическую манеру игры Шопена, известную под названием rubato, и мастерски описывает ее.
«У него мелодия колыхалась, как челнок на гребне мощной волны, или, напротив, выделялась неясно, как воздушное видение, внезапно появившееся в этом осязаемом и ощутимом мире. Первоначально Шопен в своих произведениях обозначал эту манеру, придававшую особенный отпечаток его виртуозному исполнению, словом tempo rubato: темп уклончивый, прерывистый, размер гибкий, вместе четкий и шаткий, колеблющийся, как раздуваемое ветром пламя, как колос нивы, волнуемый мягким дуновением теплого воздуха, как верхушки деревьев, качаемых в разные стороны порывами сильного ветра.
«Но это слово не объясняло ничего тому, кто знал, в чем дело, и не говорило ничего тому, кто этого не знал, не понимал, не чувствовал; Шопен впоследствии перестал добавлять это пояснительное указание к своей музыке, убежденный, что человек понимающий разгадает это „правило неправильности“. Поэтому все его произведения надо исполнять с известной неустойчивостью в акцентировке и ритмике, с тою morbidezza [мягкостью], секрет которой трудно было разгадать, не слышав много раз его собственного исполнения. Он старался, казалось, научить этой манере своих многочисленных учеников, в особенности своих соотечественников, которым преимущественно перед другими хотел передать обаяние своих вдохновений».
Однако исполнительское искусство Шопена вовсе не ограничивается мягкой и нежной поэзией. Лист подчеркивает, что Шопен умел воссоздавать и трагические образы, которые нередко были окрашены у него национально-патриотическим колоритом. «Иной раз, – пишет Лист, – из-под пальцев Шопена изливалось мрачное, безысходное отчаяние, и можно было подумать, что видишь ожившего Джакопо Фоскари Байрона, его отчаяние, когда он, умирая от любви к отечеству, предпочел смерть изгнанию, не в силах вынести разлуки с Venezia la bella [прекрасной Венецией]!»
Сравнение с Джакопо Фоскари не случайно. Оно нужно Листу для того, чтобы подчеркнуть патриотический характер исполнительского искусства Шопена. Ибо этот герой байроновской трагедии олицетворяет собой беззаветную любовь к родине – любовь сильнее смерти.
В этой же главе Лист с горечью говорит о «печальной» участи художника в буржуазном обществе. Он выступает с целым обвинительным актом против так называемого «высшего света», против «мира салонов», который «упрямо протежирует только растущим посредственностям» и низводит искусство до положения ремесла.
«Высший свет, – пишет Лист, – ищет исключительно лишь поверхностных впечатлений, не имея никаких предварительных знаний, никаких искренних и неослабных интересов ни в настоящем, ни в будущем, – впечатлений настолько мимолетных, что их скорее можно назвать физическими, чем душевными. Высший свет слишком занят мелочными интересами дня, политическими инцидентами, успехами красивых женщин, остротами министров без портфелей и заштатных злопыхателей… злословием, похожим на клевету, и клеветой, похожей на злословие; он от поэзии и от искусства требует лишь эмоций, которые длятся несколько минут, иссякают за один вечер и забываются на следующий день!»
С беспощадной иронией отзывается Лист об артистах, «завсегдатаях» этого уродливого «высшего света», – тщеславных, угодливых, потерявших «гордость и терпение».
С подлинным пафосом говорит Лист об унизительном положении искусства в буржуазном обществе:
«Искусство, высокое искусство, стынет в гостиных, обтянутых красным шелком, теряет сознание в светло-желтых или жемчужноголубых салонах. Всякий истинный художник чувствует это, хотя не все умеют отдать себе в этом отчет».
Приговор Листа беспощаден. «Мир салонов» душит искусство; люди «высшего света», так называемая «малая публика», не являются подлинными ценителями искусства; они не в состоянии уследить «за мыслью артиста, за полетом фантазии поэта»; они «их беспощадно и бессовестно эксплуатируют ради развлечения, хвастовства и тщеславия». Лист прямо, не в бровь, а в глаз, говорит: «Выскочки, которые спешат оплатить исполнение своих тщеславных прихотей, измеряя свое достоинство количеством выбрасываемых денег, напрасно слушают во все уши и смотрят во все глаза, – им не понять ни высокой поэзии, ни высокого искусства».
В этой связи Лист ставит вопрос о так называемом «аристократизме» Шопена. Он признает, конечно, что в силу особенностей своего исполнительского дарования Шопен не мог сразу «поразить массу», что он «брал с собою» в высшие сферы искусства «только избранных друзей». Но вместе с тем Лист решительно возражает против слишком поспешных, ложных представлений об аристократических вкусах Шопена и об аристократических тенденциях его искусства. Он говорит, что Шопену в действительности была нужна не удушающая тепличная атмосфера салонов, а широкое признание, что, боясь «большой публики», он в то же время всеми силами к ней тянулся, «нуждался в ней».

«– Вчера, – сказала мне она, – вы оставили у меня в руках два портрета моей сестры М. М., венецианки. Я прошу вас оставить их мне в подарок.– Они ваши.– Я благодарна вам за это. Это первая просьба. Второе, что я у вас прошу, это принять мой портрет, который я передам вам завтра.– Это будет, мой дорогой друг, самое ценимое из всех моих сокровищ; но я удивлен, что вы просите об этом как о милости, в то время как это вы делаете мне этим нечто, что я никогда не осмеливался бы вас просить. Как я мог бы заслужить, чтобы вы захотели иметь мой портрет?..».

«Я увидел на холме в пятидесяти шагах от меня пастуха, сопровождавшего стадо из десяти-двенадцати овец, и обратился к нему, чтобы узнать интересующие меня сведения. Я спросил у него, как называется эта деревня, и он ответил, что я нахожусь в Валь-де-Пьядене, что меня удивило из-за длины пути, который я проделал. Я спроси, как зовут хозяев пяти-шести домов, видневшихся вблизи, и обнаружил, что все те, кого он мне назвал, мне знакомы, но я не могу к ним зайти, чтобы не навлечь на них своим появлением неприятности.

«Что касается причины предписания моему дорогому соучастнику покинуть пределы Республики, это не была игра, потому что Государственные инквизиторы располагали множеством средств, когда хотели полностью очистить государство от игроков. Причина его изгнания, однако, была другая, и чрезвычайная.Знатный венецианец из семьи Гритти по прозвищу Сгомбро (Макрель) влюбился в этого человека противоестественным образом и тот, то ли ради смеха, то ли по склонности, не был к нему жесток. Великий вред состоял в том, что эта монструозная любовь проявлялась публично.

В книге, написанной непосредственными участниками и руководителями освободительного движения в Сальвадоре, рассказывается о героической борьбе сальвадорских патриотов против антинародной террористической диктатуры (1960-1970-е годы).

Отец Бернардо — итальянский священник, который в эпоху перестройки по зову Господа приехал в нашу страну, стоял у истоков семинарии и шесть лет был ее ректором, закончил жизненный путь в 2002 г. в Казахстане. Эта книга — его воспоминания, а также свидетельства людей, лично знавших его по служению в Италии и в России.

Новую книгу «Рига известная и неизвестная» я писал вместе с читателями – рижанами, москвичами, англичанами. Вера Войцеховская, живущая ныне в Англии, рассказала о своем прапрадедушке, крупном царском чиновнике Николае Качалове, благодаря которому Александр Второй выделил Риге миллионы на развитие порта, дочь священника Лариса Шенрок – о храме в Дзинтари, настоятелем которого был ее отец, а московский архитектор Марина подарила уникальные открытки, позволяющие по-новому увидеть известные здания.Узнаете вы о рано ушедшем архитекторе Тизенгаузене – построившем в Межапарке около 50 зданий, о том, чем был знаменит давным-давно Рижский зоосад, которому в 2012-м исполняется сто лет.Никогда прежде я не писал о немецкой оккупации.