У меня так было, и не однажды.
В такие минуты испытываешь самый что ни на есть жуткий страх оттого, что тебе придется провести ночь в сыром незнакомом лесу, и зябнуть долгие часы под какой-нибудь елкой, и слушать шаги голодного зверья. Не дай вам бог...
Но бывает и по-другому. В самый распоследний безнадежный уж момент вы выходите все-таки на старые суземные пожни[3], поросшие буйным молодым березняком, или к лесному озеру и, облегченно вздохнув, с бесконечной благодарностью судьбе, выдохнув какие-то искренне-счастливые слова, опускаетесь прямо на землю и прислоняетесь к первому попавшемуся стволу.
Перед вами стоит ваша спасительница — почерневшая от времени, скособоченная, давно забытая людьми, ждущая вас старенькая лесная избушка. Она вожделенно смотрит на вас, пришельца, единственным окошком-глазом с треснутым стеклом и изнемогает от нетерпения, ей хочется поскорее встретиться с вами. Дитя человеческого труда, созданная, чтобы служить ему верой и правдой, она устала жить одна в лесу среди зверей, птиц и травы, без добрых человеческих глаз и рук. Оттого, что люди забыли о ней, избушка быстрее состарилась и покосилась.
И вот наконец человек пришел. Избушке хотелось бы принять вас как можно лучше, но ей мешает старость и морщины-щели, которые едва удерживают тепло, но она старается изо всех сил...
...Полежав на слегах-нарах и отдохнув с дороги, вы обихаживаете избушку: веником из наломанных березовых веток сбиваете в углах паутину, подметаете прогнивший пол, выбрасываете на улицу мусор; потом приводите в порядок сердце лесной избушки — каменку, черную печь, аккуратно собираете и складываете «в шатер» развалившиеся гранитные камни и совершаете главное таинство — разводите огонь.
Трещат дрова в печке, дым валит прямо в избу, чуть колышущейся почти идеально ровной снизу пеленой висит над полом и плавно вытекает в дымник — маленькое отверстие под самым потолком, а вы, полулежа на полу перед каменкой, занимаетесь извечным, никогда не надоедающим делом, излюбленным для многих и многих поколений живших ранее людей. Вы смотрите на огонь, на дым, на вечерний лес, пошумливающий за открытой дверью. Пускай избушка ваша стара и дряхла, но с полыхающей печью внутри — это уже жилище! И вам совсем-совсем не хочется выходить из нее туда, где сырость, слякоть и темень, где шуршат по лесу шаги голодного зверья.
Дрова прогорели, накалив докрасна каменку, дым из избы уплыл. Вы сгребаете в кучу оставшиеся угли, убеждаетесь, что среди них нет головни, что среди красно-белых углей не мерцает ядовитый угарный синий цвет, и закрываете двери и дымник... Сытый, обогретый, разомлевший, вы вытягиваетесь на нарах и долго еще не можете уснуть... Изба, будто выпрямившаяся, постреливающая совсем по-молодому углами, совсем уже сухая изнутри, время от времени словно облегченно, умиротворенно вздыхает.
Лесные избы, потупившиеся к земле, съедаемые плесенью, заброшенные человеком чащобные дворцы приюта... Вас становится все меньше.
Как и создавшие вас люди, вы умираете быстрее, когда о вас забывают. И как люди, вы стараетесь отдать больше доброты и тепла тому, кто вспомнит, навестит, скажет доброе слово...
Люди всегда ставили лесные избы, особенно сенокосные, на веселых местах: на холмике над ручьем, речкой, озером, среди высоких белых берез. Не потому ли есть в них что-то притягательное, влекущее своей неотрывностью от красоты русского леса. В редкие минуты отдыха, в обеденные перекуры, косари — мужики и бабы — собирались тут, чаевничали у лавы[4]. Здесь звенел их смех...
Утром я ушел домой по летнику[5], который совсем слабо, но все же еще выделялся среди желтой травы. Перейдя речку, оглянулся... Я еще приду к тебе, изба.
* * *
«Нельзя дважды ступить в одну и ту же реку»,— сказал древний мудрец. Нельзя, потому что вода и время беспрерывно, неотвратимо текут и все меняется...
Нельзя дважды прийти к морю и увидеть его прежним. Море переменчиво...
...Зимой нашего моря нет. Есть только огромное холодное поле с торосами, ледяными ветрами. На этом поле никто не живет, ходить по нему скучно. Разве только продолбить лунку, забросить удочку и долго-долго ждать поклевки. Может, клюнет страшный, как морской черт, и колючий ревяк[6]. Но ревяки, охочие до поклевки летом, и те зимой клюют вяло, будто из уважения к долготерпенью рыбака. На самом горизонте лед кончается. Там в синих студеных полыньях живут хитрые дальнозоркие нерпы, ныряют за рыбой, и подолгу сидят на кромках торосов, и подставляют жирные бока едва пробивающемуся через колючий мороз тусклому слабому солнышку.
Весной солнце беспощадно расправляется со льдом и вместе со своим другом — летним ветром — разбивает его на куски-льдины, а потом долго гоняет их из конца в конец. Кататься на льдинках — едва ли не предел мальчишеского счастья.
Стояла весна, льдинок принесло много, и я, как и каждый из высыпавшей на берег полураздетой, кирзачно-резиновой, лихой деревенской шантрапы, торжественно оседлал одну из льдинок, вооружившись колышком из чьей-то изгороди. Плавая на них, как на плотах, мы сталкивались друг с другом, брызгались холодной весенней водой, орали что-то воинственное.